На камне, лицом ко мне, сидел Юхан Пуйестик. Он смеялся.
– Я проверял на тебе силу моих волевых импульсов. Вот ты и явился.
– Вот в чем дело! А я-то думал, откуда это дурацкое желание гулять по молу! Но какого черта ты меня заставил прыгать по этим валунам?
– Просто так. Пока ты шел, я думал об очень важных предметах, которые для тебя, может быть, и неинтересны.
– О чем?
– Об индюках.
– У тебя такое лицо, как будто ты думал о счастье, – сказал Пуйестик.
– Я действительно думал, что был счастлив во время войны.
– Счастье – чувство идеальное и не соответствует нашему понятию о мире. Оно возможно только как стабильность, то есть как остановка проклятого движения.
– Но я был счастлив во время войны.
– Именно так. Ибо ты прикоснулся к смерти, которая и есть остановка движения. Счастье неминуемо исходит из понятия бесконечности. «Остановись, мгновение!». Оно предполагает вечность достигнутого состояния. Счастье любви, например, означает остановку состояния, ибо развитие обязательно приведет к разрушению равновесия тех сил, которые образуют счастье.
Равновесие достигается в смерти и там не предполагается движение. Многие древние культы мудро предполагали, что по смерти человек достигает вечного блаженства.
– Ты, Пуйестик, философ. Так скажи мне – в чем смысл жизни?
– Поскольку в природе нет обратного хода – в продвиженьи вперед.
– Но этому продвижению поставлен предел нашей смертью.
– Откуда ты знаешь?
Действительно. Мы мало знаем о смерти. Физическое ее объяснение вполне безнадежно. Фактических свидетельств у нас нет. Да и нет фактических свидетельств о рожденье.
– А рожденье?
– Нам известно то, что посередине, – ответил Пуйестик.
Мы вышли из кафе. С порога было видно лиловое небо над морем. Пуйестик вдруг исчез. Он всегда растворялся в пространстве. И я, в сущности, ничего не знал о нем.
<О стихотворении Б. Пастернака «Зимняя ночь»>
Почему запомнились эти строки? Почему стали знаменитей, чем тысячи описаний, изобличений и поэтических определений века? Может быть, потому, что в них заключена аллегория: метель – век и одинокий свет разума? Но таких аллегорий в поэзии без счета, даже у албанского классика Найма Фрашери есть «Песнь свечи». Да и нету аллегории в этом гениальном стихотворении, ничего нет от аллегорического умствования. Все в нем подлинное, все «как было» – и огромная метель, и свеча на столе. И то, что метет «по всей земле, во все пределы» – лишь непосредственное ощущение огромности метели, данного ветра и снегопада, а не «вселенского запоя», не фаустианского шабаша ведьм. Ведь дальше идет совсем конкретное:
И это означает, что метель где-то там, за окном, и все действие сосредоточено в кругу света, сконцентрировано в нем, и не холод, а жар – в атмосфере этого действия. И жаркие «ро» и «ра» определяют музыку строфы, отодвигая ледяные «ле» и «ло» и «ла». Музыка стихотворения конкретна и не звукоподражательна, как конкретны, но не описательны его зрительные образы. Потому что главная конкретность его – это конкретность чувства, протяженность которого сосредоточена в некоем мгновении, в световом круге. Из этого жаркого круга в расширяющееся пространство уходят блики и тени скрестившихся двух судеб, и в этот круг из пространства влетают «кружки и стрелы». И оно пульсирует вместе с колеблющимся светом свечи. Свет этот колеблется от дыхания и движения, от того, что дует из угла. И все это с предельной точностью определяет место действия, его обстановку и атмосферу.
Но не только яркость картины, ее физическая ощутимость так прочно запоминается читателем помимо его воли. Его поражает и потрясает содержательность чувства. Чувствующая личность не спасается в чувстве от мира, и обстановка стихотворения вовсе не «коробка с красным померанцем» раннего Пастернака, куда чувство замкнуто, где отделено.
Вожделение, чувство замкнутое, и замыкающее, наоборот, здесь разомкнуто, распахнуто, и удивительно, как образ зрительный, почти физиологический, обретает высочайшую духовность, как возрожденческая фреска, не отменяя телесного значения, придает ему сверхтелесное выражение страсти. Но и разомкнутость, распахнутость здесь не беспредельна – она широтой с размах ангельских крыл, но этим размахом определена в пространстве, не растекается в нем в бледную надмирную категорию растворенной во вселенной любви. Чувство так же пульсирует, как и пространство в этом стихотворении, Пастернак постоянно возвращает его в световой круг свечи. Вот почему так содержателен постоянный рефрен стихотворения: