Тезис этот варьировался. И нарастал риторический напор: «Повторю, пристрастность писателя, его нежелание различать идею живого единения народа в государстве (зародившуюся не в Германии и, разумеется, не в бредовых теориях фашизма) и ее чудовищно извращенное воплощение в данном случае понятно. Но дело в том, что в романе проводятся далеко идущие параллели между „национальным социализмом“ фашистского государства и „государственным национализмом“, который писатель обнаруживает в СССР».
Характерный оборот — «писатель обнаруживает». Словно бы до
Гроссмана сходство это оставалось незамеченным. Как будто не замечали и не обсуждали в СССР и за границей откровенно националистические пропагандистские кампании, а также логический их финал — «дело врачей-убийц».Прием все тот же. Соответственно, Казинцевым была предложена и оценка: «Думаю, ясно, что говорить в связи с романом Гроссмана об эпической традиции может только чрезвычайно пристрастный критик, не уяснивший к тому же, что „эпическое“ — не оценочное определение, а, помимо прочего, выражение народного мироотношения, в основе которого — глубоко прочувствованная идея единства».
Спор об «эпической традиции», согласно Казинцеву, завершен. Да и в целом, по его же словам, «Жизнь и судьба» не стоит полемики: «В романе нет народа, но Гроссману не удалось рассказать и о человеке на войне и в тылу. О его внутреннем мире, его переживаниях».
Ну а причина была уже обозначена. Гроссман — не русский писатель. Вот почему в его «романе нет народа».
Правда, в этой статье Казинцев обошелся без термина, широко использовавшегося псевдопатриотическими изданиями с 1987 года, когда нобелевским лауреатом стал Бродский. Тогда и обрело новый смысл определение «русскоязычный» — применительно к писателям. Речь шла об этнических евреях, пишущих на русском языке.
Намек был прозрачным, пояснения не требовались. С необходимостью подразумевалось, что «русскоязычные» чужды русской литературе и самой идее «живого единения народа в государстве». По сути — проповедуют «русофобию».
Гроссман по этой классификации оказался среди «русскоязычных». Не имеющих отношения именно к традициям русской литературы.
Подход весьма удобный — с пропагандистской точки зрения. Если Гроссман лишь «русскоязычный», нет и нужды сопоставлять его с другими советскими писателями — именно русскими. Он, как говорится, в другой номинации.
Границы полемики
Можно сказать, что статья Казинцева суммирует все инвективы, что формулировались — раньше и позже — в псевдопатриотических изданиях. Как явно, так и намеками.
Шла «журнальная война». Что в СССР подразумевало искусство намеков и недомолвок. С такого рода инструментарием защищали «своих» и нападали на «чужих».
В этой обстановке сотрудники «Книжной палаты» готовили издания романа «Жизнь и судьба». Первое и второе.
Мемуары Сарнова — эхо той давней «журнальной войны». Ее участниками были и энтузиасты, и конформисты, действовавшие сообразно конъюнктуре, точнее, представлениям о ней.
Отметим, что Сарнов, завершая статью, не только вновь бранил нас, демонстрируя начальственный гнев. Еще и поучить не забыл. Отечески: «Поэтому я настоятельно советую им читать мемуары».
Полезный совет. Мы вполне согласны с тем, что далее сказано о мемуарах. По Сарнову, «читая их, получаешь все-таки некоторый шанс: вдохнуть воздух давно минувшей эпохи, почувствовать ее атмосферу…».
Вот и мы — про «атмосферу». Не очень «давно минувшей эпохи», именуемой «перестройкой». И прежде всего — о публицистике тех лет. Возможно, самой ожесточенной «журнальной войне».
Роман «Жизнь и судьба» оказался аргументом в споре о советском режиме. Его прошлом, настоящем, будущем. И сторонникам перемен не полагалось выражать сомнения относительно истории публикаций, описанной «самым близким другом Гроссмана». Это противоречило бы условиям «журнальной войны».
Саму тему противоречий сторонники романа старательно обходили. Такова была негласная договоренность.
Нет оснований полагать, будто Ананьев не знал, что нарушает права Эткинда и Маркиша, подготовивших лозаннское издание романа «Жизнь и судьба». Однако некому было упрекнуть главреда «Октября» — в СССР.
Кабанов, инициируя первое книжное издание романа, тоже не мог не знать, что нарушает права Эткинда и Маркиша. Однако торопился — могла ведь «калитка захлопнуться».
Вряд ли он когда-либо верил той версии, что предложил Губер, передавший издательству рукопись, сохраненную в семье Лободы. Нет и оснований полагать, будто доверял рассказам Липкина о выборочном «сопоставлении».
Однако «самый близкий друг Гроссмана» сказал, что располагает «беловиком», и полемика стала неуместной. Исходя из такой оценки источников текста, сотрудники «Книжной палаты» и готовили второе издание. Ориентируясь на рукопись, предоставленную Липкиным. Игнорируя ту, что была объявлена «черновиком», вопреки здравому смыслу.