Октябрьская междоусобица, столь возмутившие интеллигентов «штыки»[800]
побудили их более открыто и отчетливо выступить против радикализма. В революционном акте часть интеллигенции увидела знак культурного «опрощения» России. Никогда не умолкавшие споры о цивилизованности страны и ее готовности к переворотам вспыхнули с новой силой. М. Горький выразил мнение многих, заявив в те дни о том, что «в современных условиях нет места для социальной революции, ибо нельзя же, по щучьему велению, сделать социалистами 85 % крестьянского населения страны, среди которых несколько десятков миллионов инородцев-кочевников»[801]. Добавим к этому, что многие интеллигенты были политически ориентированы на социал-демократизм, причем не большевистского, а умеренного толка. Для них положение о постепенном «стадиальном» движении к социализму давно уже стало общеупотребительным каноном. Типичным для этой среды представляется признание известного меньшевика О. Ерманского, писавшего в 1927 г.: «…в лозунгах… выброшенных большевиками, я усматривал оппортунистическое приспособление к иллюзиям политически неискушенных пролетарских и особенно солдатско-крестьянских масс… Я полагал, что в данных условиях возможна революция демократическая, с глубоким социальным содержанием, но не социалистическая…»[802] Эти отчеканенные в жесткие формулы, накрепко заученные расхожие партийные клише, прямо перекликаясь с «культурной» неприязнью интеллигента к революции, теоретически оформляли его непосредственные впечатления.Антибольшевистские настроения интеллигенции зачастую изучаются по документам, представляющим скорее административную, «верхушечную» реакцию государственных учреждений или общественных Союзов на непризнанную и «самозванную» власть. Разумеется, оппозиционные резолюции учительских, студенческих, медицинских и прочих организаций и учреждений[803]
возникли неслучайно. Но зачастую они не только оформляли «низовые» устремления, но и как бы создавали их. Они устанавливали обязательный канон политического поведения в определенной группе, ставший и одной из ипостасей традиционного профессионального поведения.Отметим и другое. Нередко сигналом к политической демонстрации служил не столько политический акт, сколько административное действие, нарушающее групповые ритуалы. В этом отношении показательны забастовки петроградских театров в конце 1917 г. «Назначенный на место Головина[804]
бывший помощник режиссера в Суворин[ском] театре прислал труппе строгий приказ, чтобы они не смели прекращать спектакли. Никто раньше об этом и не думал, но, получив в дерзкой форме такой приказ, труппа взяла да и отменила нынешний спектакль», – записывает 28 октября 1917 г. в своем дневнике хорошо знавшая Александринский театр писательница С.И. Смирнова-Сазонова[805]. Пресловутое комиссарское предписание – яркий пример того языка, на котором говорили с «саботажниками» и который в данном случае забыли сменить или хотя бы облечь в приемлемую форму: «Всякое уклонение от выполнения своих обязанностей будет считаться противодействием новой власти и повлечет за собой заслуженную кару»[806]. Сохранившийся протокол упомянутого заседания труппы показывает, каким непростым было решение театра бастовать. Актеры колебались, шли на компромиссы, предлагали сделать протест условным. Но едва один из них, предложив сотрудничать с комиссаром, как-то неловко и явно невпопад сообщил, что «если бы он привел на собрание комиссара, то члены собрания не так бы реагировали на его слова», – зал огласили крики: «долой», «вон», «провокатор», «он нас запугивает»[807]. После этого нетрудно понять, какой отклик вызвала у артистов обещанная комиссаром «заслуженная кара». Повторим, поводов для недовольства в театральной среде было достаточно, но лишь малая их часть может быть отнесена к политическим. Устройство митингов в помещениях театров, смещение прежних управляющих, нападки на автономию – все то, что в одночасье рождало протест, собственно и не выходило за пределы театрального мира и имело мало соприкосновений с политическими страстями пореволюционного Петрограда.Разумеется, в те дни можно обнаружить интеллигентскую реакцию и с более приметным идеологическим оттенком. Причиной политических споров тогда служили не прямые действия властей, а лишь «декларации о намерениях». Но и в данном случае первопричина конфликта оставалась прежней – стремление властей усилить государственный контроль над различными сферами духовной жизни и, в частности, искусства. Это вызывало живейший и, заметим, почти единодушный протест интеллигенции. «Моя революция» – так называл Октябрь В. Маяковский[808]
, но даже и для него переворот не сразу стал личным делом. Послеоктябрьские тактические ходы «Союза деятелей искусств» (к которому и тяготел В. Маяковский) – яркая иллюстрация взаимоотношений художника и власти в революции, свободная от «хрестоматийного глянца», столь ненавистного поэту.