Бородин пытался протестовать, но голос ему не повиновался, и он только замахал руками.
А Боткин между тем приговаривал над огнём:
Он и ещё шептал что-то; Бородин разбирал слова, уже относящиеся к нему самому:
«…И секретарь, и дежурный член чего-то, и казначей. Ну зачем? Неужели другой не справится? А он близорукий, рассеянный. Попадётся когда-нибудь с недостачей и угодит в тюрьму».
«Авось бог милостив…»
«Бедлам какой-то в доме, — продолжал Боткин. — Двери никогда не запираются. Со стола не убрано. Все говорят в голос. И за каждой мелочью — к хозяину. Соломон Мудрый…»
«Но я должен кипеть в этой гуще! — вскричал Бородин. Слово „кипеть“ напомнило ему другое слово, очень убедительное. — Не забывай, что я прежде всего химик!»
«Прежде всего? — Боткин обернулся. — Вот эту химию твою… — И он закричал громовым голосом: — Туда! В огонь! — Он снова хлопнул в ладоши. — Ты музыкант прежде всего — вот ты кто!»
И он стал говорить страстно, горячо; убеждать Бородина в его музыкальном гении. Да, он выдающийся химик, но музыкант — великий! Боткин называл его Суворовым, который не знает поражений; доказывал, что
И Бородин слышал этот свист и ужасался.
«И проживи мы ещё хоть пятьдесят лет — здоровыми, крепкими, — и то ничего не успеем».
«Ну, пятьдесят лет — это много».
И Бородину стало опять легко, словно ему уже подарили эти добавочные пятьдесят лет.
Но вот уже не лес, а квартира Боткина, его кабинет, который он уже видел сегодня. Сегодня? Хозяйка дома Анастасия Алексеевна сидит в стороне с печальным видом.
«Вот в чём твоя беда, — говорит Боткин, — ты не сознаёшь своего несчастия».
А лёгкости уже нет, напротив: тоска, тревога.
«Я очень уважаю твои научные заслуги, но господи, — потомки станут спорить, чтó было важнее у тебя: химия или музыка. И будут уверять, что одна другую питала…»
«Пусть спорят… Я ведь не услышу… А наука — это большая часть моей жизни… Это вся жизнь…»
«Да нет, — заговорил Боткин. — Я знаю, что в глубине души ты думаешь то же, что и я. Разве ты не хотел бы жить только для музыки? Разве это не самое дорогое, самое радостное в твоей жизни?»
«Пусть так. Но я не могу жить иначе…»
«Ты не живёшь, ты только вертишься!»
«Я не могу гнать людей, обижать их, говорить: вас много, а я избранный. На каких весах это измеряется?»
«На самых точных».
«Ну, пусть, — говорит Бородин, — ты прав: я страдаю, оттого что нет времени сочинять. По ночам не сплю, боюсь. Боюсь, что вдруг прервётся нить, иссякнет вдохновение. Это уже и теперь происходит, если хочешь знать».
«Тогда спаси себя, пока не поздно! — гремело в ответ. — Пока не поздно, Бородин!»
«А может быть,
«Ну нет, я верю в тебя».
— …Роднуша, ты спишь?
Это Леночка. Но он чувствует потребность довести свою мысль до конца:
— Есть такие симфонии: отдельные партии неинтересны, а начнут исполнять всем оркестром — выйдет и красиво, и стройно, и осмысленно.
— Ты это мне? — спрашивает Леночка.
— Да. Это и тебе полезно. Так вот, я говорил о симфонии. Без второстепенных голосов её не будет.
— Понимаю, — сказала Леночка.
— Так и моя жизнь. Много в ней нелепого, непонятного, как будто лишнего, безусловно вредного. Но это жизнь, и другой быть не может. Всё необходимо для меня.
— Ничего у тебя лишнего нет, — говорит Леночка.
— А… Ну хорошо. Сейчас пройдёт одурь. А этот Мамай — он вернулся?
— И снова ушёл. Взял чемодан и отбыл.
— Господи!.. Куда?
— В Нижний… А ты не забыл, что тебя ждут? Я тебе всё приготовила.
Нет, он не забыл.
— А сколько же времени я… просидел тут?
— Целый час…
— Всего только? А я думал, что спал гораздо дольше.
— Да ты и не спал вовсе. Я заходила. Ты разговаривал сам с собой.
Как только он попадает к Корсаковым, вся суета и заботы мгновенно забываются. Лица, к которым он так привык, что не замечает в них перемены, рояль в середине комнаты, портреты с автографами, небогатое убранство… У Бородиных никогда не бывает так уютно, словно они с Катей и девочками живут в своей квартире временно, как на биваке. Здесь же всё твёрдо, прочно. Наверное, нет такого кресла, о котором надо предупреждать: «Осторожно, у него ножка не в порядке». Катя даже к некоторым стульям и этикетки такие приклеила.
Сам Корсинька удивительно мил и радушен. Потирает руки, не знает, куда посадить. Его глаза за очками сияют от предвосхищения музыки, которую он уже отчасти знает. Но его радость неполна, пока её не разделили другие.