Но и этим мечтам будущего гения не суждено было сбыться. Случился октябрьский переворот, и жизнь вообще полетела под откос. От былой роскоши не осталось и следа. Люди в кожанках с красными звёздами на фуражках вынесли из дома в Сокольниках всё, что можно было только унести. Спасибо, самих хозяев вместе с собой не забрали и не "пустили в расход", а это случалось в те времена сплошь и рядом. Помогло же Москалёвым одно чрезвычайно любопытное обстоятельство. Кто бы мог подумать, что похороны городского головы Боголюбова сослужат его сыну неоценимую службу?!.. Когда при допросе давно небритый чекист с воспалёнными от безсонницы глазами спросил у Николаши, кто его родители, Господь надоумил юношу, как следует отвечать. "Мой отец – жертва царизма!.." – вдруг выпалил он и тут же на глазах потрясённой тёти Ляли сочинил историю о том, как Михаил Москалёв регулярно отдавал деньги из городской казны на революционные нужды, за что был повешен озверевшими обывателями. В доказательство своих слов он предъявил вырезку из городской газеты "За правое дело", где сообщалось о самоубийстве городского головы. Елена Николаевна была убеждена: за такую беззастенчивую ложь племянника, наверняка, упекут в кутузку,
но случилось обратное. Чекист Николаше поверил. И оказалось вдруг: то, что до октября семнадцатого года считалось преступлением и позором, а именно – воровство казённых денег, после переворота стало именоваться доблестью и геройством. Чекист похлопал юношу по плечу, сказал какие-то малозначащие слова о том, что в такое героическое время надо стойко переносить утраты, и ушёл, не забыв прихватить с собой дедовский серебряный портсигар с большим рубином на крышке и шкатулку с Лялиными «цацками», общая стоимость которых до октября была далеко за двести тысяч рублей золотом. Но с того памятного вечера тётю Лялю и Николашу оставили в покое и даже позволили жить в их «собственном» доме, предоставив для этого две комнатки на втором этаже, то есть его бывшую мастерскую на антресолях. А на первый этаж въехала целая орава каких-то разномастных типов с чадами и домочадцами. Большая часть из них была рабочими паровозного депо Николаевского вокзала, среди прочих был дворник-татарин, а с ним шестеро детей, жена и племянница, как он говорил; одинокий то ли чекист, то ли милиционер; пекари из соседней булочной и прочие, прочие, прочие… Всего двадцать шесть душ. Со временем они притёрлись друг к Другу, и в старом доме образовалось даже некое подобие коммунального братства, но на первых порах смириться с потерей родового гнезда для бывших хозяев было очень непросто: среди новых жильцов они вызывали в лучшем случае раздражение, в худшем – ничем не прикрытую ненависть.Как они пережили времена военного коммунизма, понять невозможно. Только в двадцатом году Ляля
устроилась на работу в коммуну для детей с отсталым развитием, а до этого перебивалась случайными заработками. Кем она только не была!.. И прачкой, и уборщицей, и ночным сторожем, и письмоносицей, и билетёром в синематографе. Но факт остаётся фактом – они выжили. А в двадцатом году, когда Николаше едва исполнилось шестнадцать, его работы понравились Родченко, по рекомендации которого, он и поступил на графическое отделение ВХУТЕМАСа.Какое это было счастливое время!
Здесь он видел и Маяковского, и Татлина, и братьев Стенбергов, и Мейерхольда!
Само собой, только-только переступив порог Художественно-технических мастерских, он сразу стал ярым сторонником конструктивизма в искусстве. Передвижники превратились для него в скучных, наивных детей, отошли далеко на второй план, а главными кумирами были Малевич и Кандинский. И он искренне не понимал, почему Ляля,
глядя на работы племянника, только горестно вздыхала и сокрушённо качала головой. Сам он был от них в восторге.В двадцать седьмом году в Москве появился Павел Троицкий. Из Дальневосточного военного округа его перевели на работу в Генеральный штаб Красной армии. Друзья не виделись девять лет, поэтому встреча их была бурной.