Однако: я унизил другого человека – из-за нее! И в этом я не отдавал себе отчета почти. Она должна и не может этого не понимать! И касается это все лишь нас, и жалости к третьему не может здесь быть! И то, как ей «смотреть в глаза остальным», – какая-то ложь. Но Лена могла испугаться той ненависти, которую увидела во мне, пораженная отшатнуться от нее и не принять меня таким, а значит и вообще не принять. Ведь могло все обстоять и так. Ведь наверняка я был ужасен в тот миг и даже уродлив – я не мог видеть себя… Ведь то, что я считаю необходимым, может таковым не являться, у меня могут быть собственные иллюзии. Но следом являлась картинка ее
И, было сгинувшая какое-то время назад, мысль снова вспыхивала. О ее сомнении. Я вспоминал прилипший к одежде репей, ощущение того, как навязываюсь. Набиваюсь, а на самом деле не нужен так, как бы того хотел. Опасения влюбленного в том, что ответно не любим. Основанные на всевозможных мелочах. Особенно у меня, у которого все это впервые! И эти опасения, забытые мною, снова оживали. И что, если я прав!? И прежние домыслы мои – правда! Вдруг она любит другого, а со мною – лишь чтобы не думать о том!? Или вполне мог случиться у Лены момент, когда просто хочется кого-то рядом, невыносимо хочется. И тут я появляюсь со своим письмом. Да не поверю: что неприятно быть объектом чьего-нибудь внимания, чьей-то любви! Она на многое закрыла глаза, уговорила себя, на самом деле ничего ко мне не чувствуя – тогда гнев ее уместен, потому что обращен вовсе не на близкое существо. Может, она и сама вправду верила, что что-то испытывает ко мне, а от происшедшего все в ней прояснилось, как от катализатора. Может, все сменялось привычкой и подтапливалось обыденностью, вымывая из под нас почву; и от того возникала мысль о том, к чему вообще вся эта наша привязь друг к другу и существует ли она вообще, какая-нибудь реальная меж нами связь…
Так тоже думал я, но несмотря на удрученность, все же не мог по-настоящему верить в то, что мысленно себе излагал. Множество мелочей говорили и даже кричали об обратном. А может, «мелочи» тоже лишь результат ее искреннего заблуждения? Да только я и Лене говорил об этих опасениях – так и спрашивал, напрямую…
– Ну ты что!? – без крохотной заминочки, не задумавшись ни на секунду воспламенялась она, когда наконец понимала, о чем я пытаюсь сказать. Смотрела на меня
Ни к какому заключению невозможно было прийти.
Так я и не поехал домой. Покупал бесчисленно журналы, сверкающий глянец; ходил в кино, играл на зеленом разбитом столе в теннис с теми немногими, кто тоже не уехал. Сдал несколько тем по физиологии и отработал практическое занятие. А по фармакологии – почти перед самым началом следующего семестра – сдал целое зачетное занятие. Хоть и не без помощи несложных студенческих приготовлений. Но в голове постоянно была предстоящая, наверняка последняя, попытка пересдачи микробиологии – быть или не быть. Черты крохотного Гамлета. (Его я, кстати, никогда не удосужился прочесть, но смотрел кино) А спустя, может, день после окончания «Бесов», я купил «Преступление и наказание» и читал теперь особо, проникновенно, как собственную хронику. Временами по нескольку дней была тоска. От насморка болела голова. Я по часу стоял в душе, подставив под струйки горячей воды лицо. Или сидел на корточках, а вода падала сверху, и мне мерещился дождь.
В коридорах и на кухнях была тишина. Она бережно стерегла мой покой, позволяя мне иной раз часами не выходить из собственных занятий и мыслей. В конечном итоге тишина словно бы проникла и в меня – в неторопливое, зарастающее плотью создание.
Оставалась неделя без малого до начала семестра, до первых занятий. Я, расстелив газету на столе, достал темно-зеленый учебник, тетрадь чужих, подаренных знакомой конспектов, ибо своих было ну совершенно недостаточно; и стопку старательно скрепленных ксерокопий – лекции по иммунологии. Той же знакомой.