Читаем Пламя, или Посещение одиннадцатое полностью

Зима. На улице едва светает, в прихожей мягкий полумрак, бархатно-синий. На стёклах внутренних и наружных оконных рам толстый и узорчатый куржак. Нарос за месяц крепких сретенских морозов, нарисовался. Не надо шторки задвигать – почти непроницаем. На нём, на этом куржаке, можно гвоздём картинку нацарапать поверх узоров. Я и царапаю, бывает. Танк, пушку или самолёт. Или Чапаева с тачанкой. Или Будённого с усами. Воздушный бой. Как потеплеет, и исчезнут. Весной – и вовсе: не станет наледи, тогда и «рисовать» не на чем будет. Не скрябать же по голому стеклу – и бесполезно, и противно. Старая щелястая буржуйка с покрасневшим боком жарко топится, гудит привычно; на потолке и стенах розово-золотые блики пляшут, завораживают. Но отрываюсь. Мои старшие брат и сестра, Колян и Нина, в школе – пусты кровати их, заправлены постели ровно. Проснулся только что, минуту-две назад, и вижу. Стоит мама в горнице на коленях, крестится на голый угол, без божницы – икон открыто в доме не имелось, при отце-то, рьяном коммунисте, друзья партийцы бы его не поняли: «Бог в доме, парень, ну даёшь!» – отец «сгорел бы со стыда, такой партейный». А сам он, мой отец, в очередной командировке, полагаю, находился, дома его не было, при нём мама не осмелилась бы встать на колени и креститься. Не побоялась бы, не робкого десятка. Не захотела б огорчать, вдруг он увидел бы, застал – да и расстроился бы крепко. Зачем? Молилась тайно. Что я подглядывал, подслушивал нечаянно, догадывалась: «Глаза и уши у тебя, Олег, сорочьи, везде увидишь и услышишь». Я отвечал: «Так не нарочно получается». На что она лишь улыбалась. Мы с мамой на одной волне, как говорится, изначально, читаем друг у дружки мысли, на расстоянии передаём и принимаем их.

«Плавающим сплавай, путешествующим спутешествуй; сущим в нужде и гладе буди Питательница…»

Эти слова вписались в мою память, точнее – врезались. И до сих пор… без искажений. Знаю теперь: «Нечаянная радость».

Ну и ещё, конечно, «Отче наш…».

Ещё и «Чаю воскресения…».

Подслушал в детстве.

Угол пустым был для меня – разве что страхи в нём в потёмках копошились, – для мамы был он чем-то полон, а то и Кем-то.

Сейчас лишь в голову пришло, в то утро зимнее и мысли не возникло. Да и возникнуть не могло – кого там, без году неделя, ещё ж и в школе не учился. «Вот хорошо-то – папки нет!» – подумал так тогда я, остро это помню. И помню остро потому, что всякий раз, когда отец, разгневавшись на что-то, на кого-то ли, начинал запальчиво ругаться, я умирал душой, как в бездну падал. Пусть и нечасто, но бывало. Когда он, отец, как «власяница, мрачный», «не с той ноги вставал» и был «с утра не в духе». «Серчал» на нас, детей своих, на маму. И на порог мог «осердиться», запнувшись в спешке об него. И на дверной косяк, локтем нечаянно ударившись. Кот, зазевавшись, мог попасть ему не под «ту ногу». Или петух. Тем доставалось. Но на чужих, посторонних людей, односельчан, он и голоса не повышал, чтобы с кем ссорился, я не припомню. «Теперь утих немного, остарев, – как мама скажет, улыбаясь. – То ж был как порох». И всем нам ладно, что «утих». Не исключаю – и порогу. Ну и, конечно, косяку.

Отец тоже обрадуется, не сомневаюсь, вот только виду не подаст. «Сдержанный в чувствах», не признаёт «телячьих нежностей». И не припомню, чтобы когда-нибудь он их открыто проявлял. Во всяком случае, по отношению к нам, своим сыновьям – мне, Коляну и Геннадию, самому старшему из нас. Таких мужчин достаточно в Сибири. Во всей России, может быть. Не удивлюсь. Если столицы миновать, где много размягчающих «припарок». Мне так, по крайней мере, представляется. Но не исследовал – не социолог, этнопсихолог ли, кто занимается характером национальным? Может, заняться? Нет, однолюб я, археологии не изменю.

У нас какой характер? Русский. Тут и исследовать не надо. Русским назвался, ну и, sapienti sat, вроде как описал себя, вполне.

«Глаз узкий, нос плюский, а сам русский». В детстве у нас так говорили. И в Ленинграде от известного современного учёного Льва Николаевича Гумилёва я поговорку эту слышал. Забегаем иногда на географический факультет, на нашей кафедре не признаваясь в этом, его лекции послушать. Интересно. И сам он дядька необычный. Лев Николаевич. Энциклопедия. Ну, все они – то поколение. Только на нашем факультете сколько их, и все светила. Но вот в общении простые и доступные. Им и война, и лагеря. Не нам чета. Мы будто выветрились. По сравнению. Не за войну я, не за лагерь. Ещё запишут в сталинисты, мало того, и заклюют.

Строгость и сдержанность. Нежность и ненависть – для тесноты, как-то с просторами не совпадают. Климат, конечно, повлиял. Немаловажно. И Гердер, Иоганн Готфрид, это подтверждает. Немец. «Идеи к философии истории человечества». Усидчивым рекомендую. Сам я с трудом, честно скажу, осилил этот труд. Дочитывал из русского упрямства. Если открыл, даже и самую занудную, пройду книгу от корочки до корочки. Потом и думаю – зачем?

Ещё один немец, Бисмарк:

Перейти на страницу:

Похожие книги