Это была та самая старая седая женщина, которая принимала ее в первый раз. Звали ее Тамара Георгиевна. Теперь Этель поняла, что именно ей не понравилось: врачиха явно сама страдала — от болезней, от какого-то личного горя, бог весть, и это отражалось в ее взгляде — ну что ж, всем сейчас тяжело, и надо пожалеть человека, а не таить неприязнь.
— Уезжаете? — с каким-то облегчением спросила она мать. (Мать всегда заходила в кабинет вместе с ней, это даже не обсуждалось, и врачи тоже принимали это как данность). — Ну что, это хорошо, в Москве медицина посильнее нашей. В том числе гинекология. Ну, давайте посмотрим.
Осмотр оказался неожиданно долгим и даже слегка болезненным. Этель устала.
— Вы знаете… — тревожным голосом сказала Тамара Георгиевна. — Я должна вас немного огорчить.
Мать побледнела.
— Вы только не волнуйтесь, но… плод пока не перевернулся. Пока еще рано говорить, но… велика вероятность того, что он выйдет ножками.
— Как ножками?
— Ну… обычно к седьмому все нормально уже, но, конечно, возможны исключения. Вы главное, не волнуйтесь.
— Можно мне попить? — тяжело дыша, спросила мать. И вдруг тихо заплакала.
Этель было стыдно. Она покраснела от стыда.
— Мама, мама, ну что ты?
Я знала, — твердо сказала мать, справившись с собой, — я знала, что все пойдет не так, это было ясно с самого начала, постойте, сказала Тамара Георгиевна, что значит не так, в остальном все в порядке, ну что в порядке? — я вообще ничего не могу понять, сказала Этель, какая разница, как он пойдет, лишь бы пошел, они обе посмотрели на нее, как на полную идиотку.
— У тебя будут тяжелые роды, дура! Понимаешь?— сказала мать и отвернулась.
Они долго молчали, все трое, по-разному переживая случившееся.
— Но вы знаете… — несмело сказала Тамара Георгиевна, поправляя механически седую челку, и вдруг стала безумно симпатичной. — Даже если он и дальше не перевернется… Есть один способ… Курага. И кукурузная каша.
— Что? — тихо спросила мать. — Что вы сказали?
— Другие врачи, возможно, вам этого не скажут, но поверьте мне, у меня большой опыт. Да, это простое средство, но оно помогает. Каждый день стакан кураги. Каждый день. Полстакана утром, полстакана вечером. И кукурузная каша.
— Но где же мы ее возьмем… — сказала мать. — Сейчас война.
— Здесь нигде… — ответила Тамара Георгиевна. — По крайней мере, в таких количествах. А в Москве — попробуйте.
И вдруг спросила:
— Вы не курите?
— Нет… — растерянно сказала мать. — А что?
— Пойдемте покурим, — решительно сказала врачиха, и они надолго ушли.
Этель осталась одна.
Она смотрела, лежа на кушетке, на белый потолок, стеклянные дверцы шкафчиков, отрывной календарь на стене, выкрашенный белой масляной краской подоконник, залитое дождем оконное стекло и пыталась представить — как же это так, ножками? Почему это страшно?
И еще пыталась представить себе эту мокрую голову, вылезающую из нее.
Курага, таким образом, превратилась в идефикс этой семьи, как только поезд тронулся с вокзала в Барнауле.
Уже на станциях, где были долгие многочасовые остановки, хотя, конечно, мало что напоминало железнодорожный хаос начала войны — мама посылала отца за курагой, «спросить у крестьян». Даня злился, но шел.
— Мама, что ты его мучаешь? — говорила Этель, задумчиво глядя в окно поезда. — Во-первых, какие тут крестьяне? Во-вторых, какая тут курага?
Она вообще, если честно, плохо помнила — что такое курага.
В Москве в это время была поздняя осень. Мама пошла на рынок и вернулась обескураженная. Фрукты никто не продавал. Продавали все остальное: платья, светильники и торшеры, сигареты, масло, крупы, швейные машинки, пишущие машинки, подштанники (кальсоны), бюстгальтеры, туфли, жакеты, комоды, лошадей, кошек, подсвечники, свечи, пружины, моторы, велосипеды, снова табак и снова сигареты, американскую тушенку, любые другие консервы, крупы, масло, но нигде не было видно ни яблок, ни винограда.
— Откуда им взяться, подумай сама? — горько сказал отец. Надежды на курагу таяли. Роза взяла в библиотеке толстый медицинский справочник и начала читать про кесарево сечение, ей было интересно, что будут делать со старшей сестрой.
— Не может быть… — повторяла мама Надя, лежа в темноте с открытыми глазами и не давала Дане спать. — Не может быть, чтобы ее не было. Мы же в Москве. Мы же не в Барнауле.
Пожалуй, самым огромным рынком в Москве в ту пору был Центральный. В те осенние дни сорок третьего года он раскинулся на протяжении всего Цветного бульвара и даже дальше, на Трубную площадь. Даня отправился туда, спустившись по Самотеке, в воскресенье с самого раннего утра.