По той же причин, если бы и изящныя искусства имли время развиться въ древней Россіи, то, конечно, приняли бы въ ней другой характеръ, чмъ на Запад. Тамъ развивались они сочувственно съ общимъ движеніемъ мысли, и потому та же раздробленность духа, которая въ умозрніи произвела логическую отвлеченность, въ изящныхъ искусствахъ породила мечтательность и разрозненность сердечныхъ стремленій. Оттуда языческое поклоненіе отвлеченной красот. Вмсто того, чтобы смыслъ красоты и правды хранить въ той неразрывной связи, которая, конечно, можетъ мшать быстрот ихъ отдльнаго развитія, но которая бережетъ общую цльность человческаго духа и сохраняетъ истину его проявленій: Западный міръ, напротивъ того, основалъ красоту свою на обман воображенія, на завдомо ложной мечт, или на крайнемъ напряженіи односторонняго чувства, рождающагося изъ умышленнаго раздвоенія ума. Ибо Западный міръ не сознавалъ, что мечтательность есть сердечная ложь, и что внутренняя цльность бытія необходима не только для истины разума, но и для полноты изящнаго наслажденія.
Это направленіе изящныхъ искусствъ шло не мимо жизни всего Западнаго міра. Изнутри всей совокупности человческихъ отношеній рождается свободное искусство и, явившись на свтъ, снова входитъ въ самую глубину человческаго духа, укрпляя его или разслабляя, собирая его силы или расточая ихъ. Отъ того, я думаю, ложное направленіе изящныхъ искусствъ еще глубже исказило характеръ просвщенія Европейскаго, чмъ само направленіе философіи, которая тогда только бываетъ пружиною развитія, когда сама результатъ его. Но добровольное, постоянное и, такъ сказать, одушевленное стремленіе къ умышленному раздвоенію внутренняго самознанія разщепляетъ самый корень душевныхъ силъ. Отъ того разумъ обращается въ умную хитрость, сердечное чувство — въ слпую страсть, красота — въ мечту, истина — въ мнніе; наука — въ силлогизмъ; существенность — въ предлогъ къ воображенію; добродтель — въ самодовольство, а театральность является неотвязною спутницею жизни, вншнею прикрышкою лжи, какъ мечтательность служитъ ей внутреннею маскою.
Но назвавъ „самодовольство”, я коснулся еще одного, довольно общаго отличія Западнаго человка отъ Русскаго. Западный, говоря вообще, почти всегда доволенъ своимъ нравственнымъ состояніемъ; почти каждый изъ Европейцевъ всегда готовъ, съ гордостію ударяя себя по сердцу, говорить себ и другимъ, что совсть его вполн спокойна, что онъ совершенно чистъ передъ Богомъ и людьми, что онъ одного только проситъ у Бога, чтобы другіе люди вс были на него похожи. Если же случится, что самыя наружныя дйствія его придутъ въ противорчіе съ общепринятыми понятіями о нравственности: онъ выдумываетъ себ особую, оригинальную систему нравственности, вслдствіе которой его совсть опять успокоивается. Русскій человкъ, напротивъ того, всегда живо чувствуетъ свои недостатки, и чмъ выше восходитъ по лстниц нравственнаго развитія, тмъ боле требуетъ отъ себя, и потому тмъ мене бываетъ доволенъ собою. При уклоненіяхъ отъ истиннаго пути, онъ не ищетъ обмануть себя какимъ-нибудь хитрымъ разсужденіемъ, придавая наружный видъ правильности своему внутреннему заблужденію; но, даже въ самыя страстныя минуты увлеченія, всегда готовъ сознать его нравственную незаконность.
Но остановимся здсь и соберемъ вмст все сказанное нами о различіи просвщенія Западно-Европейскаго и древне-Русскаго; ибо, кажется, достаточно уже замченныхъ нами особенностей для того, чтобы, сведя ихъ въ одинъ итогъ, вывести ясное опредленіе характера той и другой образованности.