Каждую четверть мили или около того Либби била основанием ладони по верху руля и пыталась вдавить педаль газа нашей «Импалы» [27]
еще глубже в пол.Ее волосы были повсюду.
Если бы мы поехали быстрее, мы бы обогнали наши передние фары.
Если бы мы поехали медленнее, Даррен бы умер.
Я поднял свое стекло, чтобы «Импала» стала больше похожа на пулю. В наступившей тишине Либби посмотрела в грязное зеркало с моей стороны, ее волосы все еще плыли по ветру, но теперь ровно, словно она падала, и в этот момент в выражении ее лица, ее бровях, во взгляде я увидел ее десятилетней, смотрящей через кухню на то, как морда ее брата проступает сквозь его рот, ощущая, как в ответ ее язык распухает во рту.
Думала ли она до того мгновения, что сумеет проскочить? Остаться такой, как ее сестра, жить нормальной жизнью в городе? Несмотря на то что Дед рассказал ей, кто она такая.
Когда ты ребенок, факты значения не имеют. Зависит от того, насколько ты веришь. Как сильно ты желаешь.
Для Даррена первое обращение было свершившейся мечтой.
Для Либби это было началом кошмара.
И ей пришлось сначала увидеть, как это происходит с ее братом.
Действительно ли моя мама удерживала их в углу шваброй всю ночь, прежде чем Дед пришел, или… или Либби обратилась, чтобы защитить ее, чтобы хоть один из них мог осуществить эту мечту?
Мне незачем было спрашивать. Я видел это каждый раз, когда она смотрела на меня.
Она вступила в кошмар, чтобы не дать попасть туда своей сестре.
Пятнадцать лет я делал вид, что Либби моя мать, поскольку они были похожи как две капли воды. Я думал, что она тоже делала вид. Она намеревалась постараться, чтобы моя мать выросла нормальной. Она рассчитывала на это.
А если не она, то я.
А все, чего хотел я, – предать ее. Стать таким, как Даррен. Который уже остался во многих милях позади нас. В тюрьме. Не в пруду, не в бочке. Не за банку земляничного кулера, которые он всегда крал в мини-маркетах.
За разграбление могил.
За каннибализм.
По словам Деда, Даррен и Либби и остальные вервольфы их поколения родились слишком поздно.
Им не хватало того, что он называл могильным днем.
Позже Даррен говорил мне, что старик просто пытается вызвать у меня отвращение, превратить меня в мальчиковую версию Красной Шапочки, которая боится сойти с безопасной тропинки.
Вероятно, он был прав.
Но все же.
Дед определенно был охотником, он мог загнать любое достаточно отважное существо, способное выступить против него здесь, в лесах, загнать его и порвать ему сухожилия, перегрызть глотку, искупаться в его крови.
Таким был Дед, в которого я верил.
Однако была и иная версия.
Был Дед, по ночной тени которого палил дробью каждый фермер в пяти графствах. Это был Дед, которого гнали все дальше от мира людей. Это был Дед, который знал вкус настоящей мести.
Когда он был молодым волком, похоронный обряд был иным.
У людей в поколении Либби, Даррена и моего после смерти спускают всю кровь, затем наполняют медицинской версией антифриза, склеивают губы и глаза, красят ногти, наносят макияж, так сильно спрыскивают средством для укладки их волосы, что они становятся как шлем против червей.
Вряд ли хоть один червяк подберется к ним вообще.
После того как герметичный гроб закрывается, его помещают в цементную коробку.
Если выкопать такой труп лет через десять-двадцать, он будет все таким же. Разве что ты коснешься его, чтобы посмотреть, в какое желе превратилась твоя мамочка или братец.
Но так было не всегда.
Раньше людей хоронили в сосновых гробах или мешках, или только в их одежде, раньше их предавали земле как можно быстрее.
Вервольфы не гордые.
Иначе мы бы передохли столетия назад.
История Деда – он никогда не рассказал бы ее мне, если бы Либби в тот день не была на работе, зашивая мешки с семенами, – была о том, как он однажды в одно конкретное воскресенье пошел в церковь как маленький добрый прихожанин, и он даже не коснулся серебра на блюде с пожертвованиями, когда оно пошло по кругу, словно это было испытание для него и остальная часть прихожан ожидала, что он его провалит.
Когда все остальные вышли на воскресный пикник, он вошел в другое помещение, затем по узкой лестнице поднялся к месту, которое называли насест грешника. Два дня он прятался на чердаке со всеми списанными церковными книгами, на полях у некоторых из них некие таланты оставили рисунки голых людей.
Дед читал слова, напевал под нос песни и где мог пририсовывал голым людям острые уши и острые зубы.
В гостиной, в свете своего стариковского очага он поднимал скрюченные пальцы над головой, чтобы показать, что он имеет в виду, и задирал верхнюю губу над желтыми зубами.
Даррен слушал, привалившись к двери кухни.
Он уже прежде слышал эту историю, должен был слышать, так что теперь он, наверное, просто смотрел, сколько раз Дед собирался грузить меня.
Наконец мы дошли в этой истории до похорон. Дед смотрел на них сквозь круглое окошко на чердаке, так что сквозь стекло все люди в процессии были окрашены красным и синим, и бледно-желтым, и, когда они переходили от неровности к неровности, в стеклах казалось, что они плавятся.