Ну и книга, написанная теми ручками, о которых ты упомянул. Я переправила рукопись моему другу Марии Олсуфьевой. Она перевела, опубликовала ее в Италии и передала в Париж для изданий на русском языке. Этот перечень не для самоутверждения. У неосведомленного советского читателя вполне может сложиться впечатление, что действительно эти диссиденты какие-то ущербные. Человек девять лет сидел, и всего-то помощи — ручки в лагерь передала. Так вот — это только моя помощь. Но ведь тебе помогали и другие. Многие несравнимо больше, чем я. И не всегда без риска для себя. Одни, находясь на свободе, другие — в лагере. Напомню только твоего солагерника Петра Рубана. Если б не он, вряд ли твоя рукопись дошла бы до меня. И без его подвига не было бы твоего. Андрей Дмитриевич написал президенту Картеру письмо о Рубане. А у тебя неужели никогда не появилось желания вспомнить кого-то благодарно? Ведь ты давно уже не затравленный вечный лагерник, а вполне успевающий, благополучный, респектабельный господин среднего возраста. Откуда же в твоем интервью тональность, которую по аналогии с грибоедовской «смесью нижегородского с французским» я назвала бы «смесью философского со шпанским»? И не скрываешь ли ты за этой смесью свою собственную, а не диссидентов закомплексованность? Многие люди, о которых ты сказал, что они «с провалами в жизни», становились диссидентами только потому, что не ставили свой собственный жизненный успех в зависимость от того, подпишут ли письмо в защиту, пошлют ли бандероль в лагерь, дадут ли деньги в фонд помощи. И помогали тебе, твоим товарищам по судьбе. Да и я заботилась не о тебе одном. Напомню только твоих подельников. Сказать, сколько часов я провела за машинкой с заявлениями мам Бори Пенсона и Юры Федорова, папы Иосифа Менделевича, твоего тестя? Сказать, где они жили, приезжая в Ленинград или в Москву? Недавно один бывший лагерник в своих воспоминаниях дом моих друзей в Ленинграде, где не раз останавливались папа Менделевича, твой тесть, твой лучший друг и многократно жена этого бывшего зека, назвал «салоном». Вот оно как бывает с воспоминаниями!
И с твоими не все гладко. Андрей Дмитриевич никогда не выдавал себя за твоего «дядьку». Для него вообще было невозможным выдавать себя за кого бы то ни было. Абсолютно исключено хоть раз в жизни солгать.
Еще три замечания. Андрей Дмитриевич познакомился со мной не на твоем (между прочим — не твой, а вас всех) кассационном суде, а на суде Пименова и Вайля. Я не знаю, откуда тебе известно, что Никсон звонил Брежневу. И сомневаюсь в достоверности этого. Андрей Дмитриевич обращался к Никсону и Брежневу после вынесения смертного приговора тебе и Дымшицу. Брежнев ему не ответил. А от Никсона было письмо, и если б он звонил Брежневу, то, видимо, написал бы об этом. Отмена смертного приговора баскам, наверно, имела значение в твоей и Дымшица судьбе. Но мне бы хотелось, чтобы ты знал, что первые массовые демонстрации против их и вашей смертной казни начались в Италии, в той же Флоренции, где была левая мэрия. Бывший мэр этого города коммунист Элио Габбуджани стоял рядом с трибуной в Лужниках на траурной панихиде по Андрею Дмитриевичу — приехал на похороны. И были эти демонстрации «левые», направленные в основном против «правого» режима Франко. Так что с «левым» и «правым» тоже сложно — как и с воспоминаниями.
Я вполне осознаю, что этим письмом навлеку на себя гнев многих наших общих знакомых в Израиле. Но я глубоко убеждена, что нельзя историю подменять мифами (а иногда и байками), в том числе и историю движения евреев СССР за эмиграцию.
Будь здоров. Как всегда, дружески
Елена Боннэр.
«МЫ — ДЕТИ РОССИИ»
— Ко мне попадают только избранные. И никому не давайте моего телефона. Характер у меня трудный, я не люблю пустых разговоров, и здесь, в Париже, мало людей, с которыми мне хотелось бы повидаться.