Но это было ничто по сравнению с тем, что произошло потом: «делом Беллы». Когда состоялось мое назначение – через специально собранный внешний комитет специалистов по социальной науке, – факультета еще не было, была лишь предварительная «программа» с пятью-шестью одногодичными участниками, которой, по сути, руководили из офиса Кайзена. Первые два года я изо всех сил старался утвердиться в (как я вскоре обнаружил) чрезвычайно конфликтном и все более одержимом сообществе, скептически относившемся к социальным наукам, с подозрением относившемся ко мне и совершенно параноидально относившемся к Кайзену. Чтобы приблизить постоянную институционализацию, ради чего, как я понимал, меня туда и взяли, осенью 1972 года я при поддержке Кайзена принял на работу вторым профессором известного социолога Роберта Беллу, фордовского профессора социологии в Калифорнийском университете в Беркли, который был специалистом по Японии, сравнительному религиоведению и крупномасштабным социальным изменениям. Он учился на факультете социальных отношений в Гарварде, когда я был там в пятидесятые годы, и хотя мы на самом деле никогда не работали вместе и с тех пор не виделись, у меня сохранилось самое благоприятное впечатление о широте его познаний и, что не совсем обычно в социальных науках, его моральной чистоплотности.
С его назначением, однако, весь ад вырвался наружу. Борьба, которая сотрясала Институт почти два года после этого, была столь ожесточенной, что при содействии некоторых профессоров с развитым даром злобного красноречия, недоразвитым чувством порядочности и подпольными связями с прессой стала чрезвычайно резонансным – по крайней мере в научных кругах – делом, истинной «
Не стоит вспоминать мрачные подробности последовавших за этим событий, которые казались мне скорее коллективной истерикой, чем взвешенной попыткой оценить, достойный ли Белла кандидат, насколько необходимо его назначение или каково будущее Института. Для любителей академических патологий есть пресса того времени, да и я не нейтральный свидетель. Достаточно сказать, что в результате агонии – наиболее острой у Беллы, потому что с ним обошлись с особой жестокостью, наиболее глубокой у Кайзена, поскольку нападки на него внутри Института были грубыми, громкими и прежде всего беспощадными, и косвенной у меня, поскольку я невольно стал причиной всего этого и меня, на мой взгляд вполне заслуженно, заставили разбираться с последствиями, – Белла был все-таки принят на работу, невзирая на несогласие большинства преподавателей, но, отчасти из-за личной трагедии, он вернулся на старую позицию в Беркли, Совет попечителей официально учредил факультет социальной науки, а Кайзен, устав от преследований, покинул Институт. Это была не совсем пиррова победа, как предрекал мой опытный коллега, поскольку оказалось, что потеряно далеко не все. Но я чувствовал себя немного в осаде.
В последующие десятилетия осада не ослабевала. (Почти ровно двадцать лет спустя дело Беллы повторилось – на этот раз, к счастью, без внимания прессы – в связи с другим предложением о приглашении преподавателя на факультет.) За свободу по-прежнему приходится платить постоянной бдительностью; оптимистичные надежды Гарварда в пятидесятые и страстные поиски Чикаго в шестидесятые к настоящему времени превратились лишь в воспоминания о другой жизни. Но – отчасти из-за простого отказа уйти и оставить любителей ходуль в покое, отчасти из-за поддержки со стороны некоторых сочувствующих и непредубежденных фигур из числа преподавателей и из Совета попечителей и больше всего, думаю, из-за того, что Институт как таковой, подобно Ницше, заглянул в бездну, а бездна заглянула в него, – факультет, теперь официально открытый, начал расти и, несмотря ни на что, процветать. Вторым профессором стал в 1974 году Альберт Хиршман, экономист; третьим, в 1980 году, – Майкл Уолцер, политический теоретик; четвертым, в 1985 году, – Джоан Скотт, социальный историк188.