Думаю, что в конечном итоге, при всей противоположности академического тона в Гарварде и в Чикаго («социология вот-вот начнется»; «смысл имеет значение») и общего настроения в пятидесятые и шестидесятые годы («век Америки»; «Куда исчезли все молодые парни?»177), эти два проекта – попытка поставить социальные исследования на рациональные промышленные рельсы и более мозаичное кустарное предприятие – на практике не так уж различались. «Поле» само по себе – по крайней мере, так было в этих двух случаях – мощная дисциплинирующая сила: напористая, требовательная, даже повелевающая. Как и любую подобную силу, ее можно недооценивать или каким-либо образом ей препятствовать, и в обоих случаях были те, кто так и поступал. Но от нее нельзя просто уклониться – иначе придется все бросить, как в обоих случаях некоторые и сделали. Она слишком настойчива.
Трудность – как знает каждый антрополог, пытавшийся это сделать, – состоит в том, что почти невозможно передать, в чем именно заключается суть этой дисциплины или даже каковы ее истоки. Некоторые из нас прибегают к аналогиям. (Моя любимая – хотя не думаю, что она когда-либо работала, – аналогия с игрой в шахматы: отработанные позиционные ходы в начале игры, когда ты осваиваешься на новом месте, ищешь информантов и т.д.; сложные, не поддающие стандартизации комбинации в середине игры, когда ты забрасываешь сети во всех направлениях и пытаешься связать между собой то, что они приносят; более строгие, более формализованные процедуры очистки доски при эндшпиле с минимальным числом фигур.) Другие прибегают к длинным, скучным и совершенно неадекватным описаниям того, как они жили, чем питались, как хранили полевые записи, кого интервьюировали, добавляя иногда перечни, графики, списки вопросов. В последнее время предпринимаются попытки описывать опыт работы в поле в автобиографическом ключе (одна из них стала результатом марроканского проекта178), и они представляют определенный интерес. Но так или иначе они приводят скорее к пережевыванию одного и того же, самокопанию и странной интериоризации того, что на самом деле является глубоко публичной деятельностью, вместо упорядоченного описания результатов полевого исследования как формы получения знания. Подобно психоаналитикам, бубнящим о «проработке», нам не хватает языка для выражения того, что происходит, когда мы фактически работаем. Кажется, нужен новый жанр.
Мое собственное описание и описания, сделанные другими, напоминают мне старый фильм с Редом Скелтоном, название которого я не помню. Скелтон играет бездарного автора приключенческих романов для мальчиков. Шагая туда-сюда, он диктует машинистке: «В палатке Чудо-парень понял, что оказался в западне. Вокруг кружили индейцы. Прерия была охвачена огнем. Запас пуль вышел. Еда кончилась. Приближалась ночь. Как же Чудо-парень выберется из палатки? Конец главы 22». Пауза, пока Скелтон собирается с мыслями. Затем: «Глава 23. После того как Чудо-парень выбрался из палатки…»179
Когда я уехал из Чикаго, а марокканский проект уже запустился и благополучно функционировал, я оказался в самой нестандартной и самой сложной академической среде из всех, что я видел: в Институте перспективных исследований в Принстоне, штат Нью-Джерси. Этот институт был основан в 1930 году на пожертвования семьи, владевшей сетью универмагов в Нью-Джерси. Автор проекта и первый директор института, предприниматель-филантроп и человек, способный решать любые проблемы, Абрахам Флекснер, задумывал его как ответ Америки оксфордскому Колледжу Олл-Соулз и парижскому Коллеж де Франс, а также в качестве рая для выдающихся исследователей и ученых, которые бежали из фашистской Европы. Флекснеру было тогда глубоко за шестьдесят, и за ним тянулся шлейф триумфов и поражений. При этом он не был обделен ни ясностью взглядов, ни широтой мыслей: