Конц, как мне показалось, усмехнулся. А Кобленц, этот угрюмо молчащий Кобленц, покачал седой головой. Покачал точь-в-точь как тогда, после моих слов: «Или дисциплина, или мальчишка навсегда вылетит из школы. Мы не позволим танцевать у нас на голове, тем более эти буги-вуги. Понятно?» — «Нет! — крикнул он и покачал головой. — Нет, вы не посмеете этого сделать, учитывая мои заслуги перед городом». — «Ваши заслуги, доктор, мы должным образом чтим, но одно дело вы, другое — ваш сын». И сейчас его покачивание головой я воспринял как несогласие с планом реконструкции города.
Не из-за Дюрренматта, конечно, нет, и не из-за подвала мы оставили Герхарда Кобленца на второй год и перевели из школы имени Гумбольдта в школу имени Нейбауэра, хотя, по моему глубокому убеждению, человека, для которого жертвы уличного движения — то же, что жертвы войны во Вьетнаме, нельзя назвать зрелым, как бы развит он ни был. Я снова подумал о Зигрид Зайденштиккер. У нее тоже скоро начнутся выпускные экзамены. Что бы сказал Пауль, узнай он вдруг, что его дочь по вечерам проходит через черные портьеры, позволяет себя фотографировать в чем мать родила, а потом ее фотографию вешают на стенку рядом с журнальными красотками, библейским изречением и украденными дорожными знаками? Не думаю, чтобы он тихо и спокойно наблюдал, как она наряжается по воскресеньям, чтобы мчаться на мотороллере за город.
— Нас было семеро в семье. Отец погиб на войне, и тем не менее мать вырастила нас порядочными людьми. — Таков был его нравственный кодекс. Он твердо придерживался его.
И я снова увидел перед собой Зигрид в серо-зеленой кондукторской форме, разламывающую бутерброд, и подумал: «Да, этот кодекс пошел бы на пользу такому парню, как Герхард Кобленц. Ему надо бы знать, что в жизни есть не только права, но и обязанности. Бедность, конечно, не панацея, о нет. Но ему надо бы знать, как справляются с ней другие. Чтобы купить купальный костюм за сто тридцать марок, почтальонша мыкается целый месяц. Может быть, после этого он не стал бы развешивать по стенкам фотографии бесстыжих девиц в бикини».
На выпускных экзаменах Герхард Кобленц совершил обман. Обман высшего класса. Le grand coup, как сказали бы французы. Но его отец, Кобленц, — вот сейчас он поднял руку, просит слова, — но его отец узрел в этом лишь доказательство технической одаренности сына. Эйнштейн, да и только. Кобленц-старший лишь посмеивался про себя и, казалось, гордился проделкой сынка. В школе имени Гумбодьдта была вентиляционная шахта, которая тянулась от подвала до самой крыши непосредственно рядом с учительской комнатой. За несколько дней до экзаменов Герхард забрался на чердак и па верхнем конце шахты установил прибор для подслушивания. Точно все рассчитав, он опустил в шахту микрофон на уровень вытяжной отдушины учительской комнаты. И когда на педагогическом совете обсуждались темы экзаменационных работ, он все слово в слово записал на магнитофонную ленту и дома преспокойно ее прослушал. Таким образом, экзамен был сдан еще до того, как начался. Ученики пришли в школу с заранее подготовленными текстами. И отличные оценки сыпались одна за другой. Обман, возможно, так и остался бы нераскрытым, если бы школьный завхоз, человек весьма чистоплотный, убирая подвал, не нашел на дне шахты микрофона. Конечно, после экзаменов Герхард хотел убрать микрофон, но кабель за что-то зацепился и, когда тот с силой его потянул, оборвался. Началось расследование. Выяснив, что Кобленц-младший инициатор, всем, кроме него, разрешили пересдать экзамены, а его самого оставили на второй год.
— О каких идеалах может идти речь, — говорил я тогда главному архитектору, — если в самом начале жизни добиваются успеха мошенническим путем?
— Да, — ответил отец, — не следовало втягивать в дело весь класс…
И вот сейчас главный архитектор поднял руку. Я дал ему слово. Должен признаться, я настолько углубился в воспоминания о его сыне, что сначала не понял, почему он говорит не о микрофоне и не о подвале, а о генеральном плане реконструкции города. Кобленц сказал:
— Ваша речь, товарищ Конц, произвела на меня глубокое впечатление…
Я был поражен. После того как он качал головой, я ожидал протеста, что-нибудь вроде «Оставьте городу его голубей и башню». Но это?
В перерыве я снова звонил в полицию, узнавал о Зигрид Зайденштиккер. Ничего. Все еще ничего. Потом я подошел к Концу, чтобы предупредить его:
— Обрати внимание на главного архитектора. Он просил слова. Пусть выступит первым. Если заговорит об Эйнштейне или Лютере, придумай заранее еще какое-нибудь впечатляющее имя…
Конц ухмыльнулся. Что-то он слишком часто ухмыляется.
— «Фауст», — сказал он. — Я отвечу ему цитатой из «Фауста» или «Короля Лира». Гёте и Шекспир — это всегда мощное оружие.
Но до цитаты дело не дошло. Кобленц сказал:
— Ваша речь произвела на меня глубокое впечатление…
Потом он подошел к карте города, взял указку и стал излагать свой план — да-да, свой встречный план: