Нехватка рационального осознания полного спектра возможностей, которые мы, едва замечая, миновали тридцать лет назад, показательна для наступившей сумятицы умов. Антрополог Алексей Юрчак отразил всеобщее состояние в замечательно ироничном названии своей книги: «Это было навсегда, пока не кончилось»208
. Крушение любой социальной системы в результате революций и войн неизменно вызывает две эмоциональные реакции, противоположные по знаку и одинаково нелогичные по понятным идеологическим причинам. Консервативные публицисты и обычно примыкающее к ним большинство винят во всем предательство и иностранный заговор, сугубо внешние и привнесенные факторы. Если царская империя до 1917 года казалась им столь великой и укорененной в народном быту, то что еще остается винить во внезапном свержении самодержавия, как не бесовские чары Распутина, космополитов-большевиков и германские деньги? Либеральные круги, напротив, видят в старорежимных порядках глубокую порочность и исторический тупик, то есть объективные внутренние факторы. В таком случае почему краха пришлось ждать очень долго, а наступил он так неожиданно? Почему советская «пролетарская диктатура» победила в Гражданской войне, удержалась перед лицом вооруженных народных восстаний в 1921 году, среди голода и хаоса 1931 года или в конце 1941-го, когда мощнейшая в истории человечества армия вторжения подступила к Москве? Ссылка на репрессии лишь откладывает требуемое объяснение. Тогда отчего к моменту краха старорежимные держиморды, будь то в 1917 или 1991 годах, вдруг растерянно остолбенели и прекратили репрессии?Объяснений не дадут детальные истории событий (кто, когда, кому и что сказал) и тем более интервью и мемуары участников, обреченных вечно переживать наиболее эмоциональные мгновения своей жизни. Требуется макротеоретическая реконструкция, способная организовать ворох исторических событий и свидетельств в аналитически непротиворечивый нарратив. Таких попыток пока крайне мало209
. Приходится импортировать их из-за рубежа, хотя и там, честно говоря, с этим не густо. Западные советологи и русисты в громадном большинстве были сами застигнуты врасплох как горбачевской перестройкой, так и ее ошеломительным провалом. Сказалось и профессиональное разделение труда. Историки устремились в открывавшиеся архивы сталинских времен, антропологи и социологи углубились в дискурсы и идентичности отдельных групп, политологов интересовали переходные режимы, нагрянувшие же со всех сторон эксперты и экономисты легко приняли за аксиому иррациональность советского планового хозяйства.Словосочетание «коллапс коммунизма» обиходно закрепилось как бы само собой. Но ведь коллапс постиг только Советский Союз, Германскую Демократическую Республику и отдельно стоявшую федеративную Югославию — но не Китай и Вьетнам и даже не маленькую гордую Кубу. Заметьте, распались индустриально наиболее развитые из коммунистических государств, включая мирный «развод» Чехии со Словакией.
Стивен Коткин показывает, что это произошло вовсе не случайно. С первых страниц своей книги он помещает распад СССР в один ряд с болезненной деиндустриализацией некогда наиболее промышленно развитых регионов в центрах капитализма: Северной Англии и Уэльса, германского Рура, американской Пенсильвании и Индианы, после 1970 года катастрофически быстро превратившихся в «Ржавый пояс», а сегодня — в «Трампландию» (зону политической поддержки обозленных популистов). Коткин очень хорошо знает судьбу индустриальных гигантов. Его первая монография была подробной и всесторонней историей построения советской Магнитки в годы первых пятилеток210
. Бросается в глаза вызывающий подзаголовок той работы:Американец Коткин выступает интеллектуальным наследником традиций континентальной Европы. Характерно, что первым предметом его интересов была феерически роскошная культурная жизнь Австро-Венгрии. В начале 1980-х он мечтал попасть в аспирантуру в Принстон к профессору Карлу Шорске, автору изысканного историко-культурологического исследования «Вена на рубеже веков». Но Шорске ушел на пенсию, как и положено, в 65, а затем прожил до ста лет, со временем став другом и коллегой Коткина, пришедшего в Принстон в 1989 году уже в качестве профессора истории и международных отношений. Влиятельная позиция в столь престижном университете давала непосредственный доступ к политическим и деловым элитам США и, соответственно, многих других стран, включая бывший СССР. Стивен Коткин, чурающийся (и это мягко говоря) всякого гламура и светских тусовок, приобрел впечатляющий спектр инсайдерских связей и знаний о высокой политике и финансах, что придает перспективу и остроту его комментариям и исследованиям актуальной истории. Удивительно ли, что среди неизменно внимательных читателей Коткина обнаруживается Иммануил Валлерстайн, всегда ценивший ясность и историческую перспективу?