С ним происходит какая-то чепуха. Положение на фронте всё осложняется. Отряды федератов накапливаются в лагере под Парижем. Вооружения катастрофически не хватает. Он предлагает ружья, но ружья у него не берут. Препятствие, в сущности, пустяковое. Правительство Голландии нарушает международное право. Правительство Франции, хотя бы ради собственного престижа, обязано на это ему указать и потребовать выпустить ружья обычным порядком. Нужна официально оформленная бумага. Правительство Франции не находит времени или желания заняться составлением этой бумаги.
Возможно, любой другой давно бы сбежал и благополучно продал ружья армии эмигрантов, которая жаждет их получить, но только не Пьер Огюстен. Во-первых, он патриот, интересы Франции всегда были для него превыше всего. Во-вторых, у него характер такой: чем больше препятствий, тем сильнее желание их одолеть. Тридцатого мая он обрушивает на военного министра послание:
«Если бы я мог молчать ещё хоть день, не подвергая себя опасности, я не стал бы докучать Вам тем делом о шестидесяти тысячах ружей, задержанных в Голландии, подлинный смысл которого мне так и не удалось довести до Вас. Вас обманывают, мсье, если заставляют думать, что этим делом можно пренебречь, ничем не рискуя, поскольку это якобы мое частное дело!
Это дело до такой степени постороннее мне, что если я и продолжаю заниматься им, мсье, то только из-за жертв, мной уже принесенных, а также из любви к отечеству, которая одна только на них меня и подвигла. Это дело истинно национальное. Именно так я гляжу на него. Именно поэтому, не будь я одушевлен горячим рвением к общему благу, которому мы служим каждый в меру своих сил, я бы давно уже продал это оружие за границу с громадной прибылью, а ею не пренебрегает ни один коммерсант. Но я употребил весь мой патриотизм на то, чтобы перебороть пакости, на которые наталкивалась повсюду моя жажда помочь родине оружием, столь ей необходимым. Вот всё, что относится ко мне лично.
Сегодня, тридцатого мая, истекает срок добровольно взятого мной на себя обязательства поставить Франции в Гавре шестьдесят тысяч ружей, купленных мной для неё, оплаченных золотом, обмен которого на ассигнации делает эту операцию убыточной, если рассматривать её под углом зрения коммерции.
Кроме того, вот уже три с половиной месяца два корабля стоят у причала в ожидании погрузки, как только будут устранены препятствия.
Я уже предлагал (и именно Вам, мсье, я сделал это предложение) потратить ещё до ста тысяч ливров, чтобы, не прибегая к политическому нажиму, попытаться устранить эти препятствия, внеся денежный залог, необходимость в котором обусловлена войной. Мне тем не менее никакими логическими доводами не удалось убедить Ваше министерство в целесообразности этого и отсутствии риска.
Таким образом, я принес уже все жертвы и не могу больше ничего сделать. Вынужденный обелить себя от возведенного на меня чудовищного обвинения в том, что я сам создаю препятствия, делая, как утверждают, вид, будто бьюсь здесь, а в действительности предав родину и поставив противнику оружие, в котором так нуждается Франция, – я должен буду в ближайшее время обнародовать всё, что я сделал, что я сказал, сколько денег авансировал на покупку этого оружия, так и не получив – увы! – ни от кого поддержки, о которой просил повсюду, хотя её легко было мне оказать.
Оскорбленный недоброжелательством одних (мсье Клавьер), обескураженный бездействием других (мсье Дюмурье), совершенно упав духом оттого, что Вы с отвращением отказались принять какое-либо участие в деле, начатом и оформленном Вашим предшественником (вот в чем секрет), точно речь шла о разбое или мелком барышничестве, я обязан, мсье, отчаявшись добиться толка у Вас и министра иностранных дел, во всеуслышанье оправдать мои намерения и действия. Пусть нация судит, кто перед ней виноват…»
Он угрожает разоблачением. Это его старое, испытанное оружие. Им он победил парижский парламент. Им разгромил генерала и графа Лаблаша. Но, как видно, в его душе копошатся сомнения. Это оружие было надежным при старом режиме. Тогда нация слушала каждое его слово с затаенным вниманием и рукоплескала ему. Теперь у нации другие ораторы. Станет ли нация слушать его? А если и станет, то на чью она сторону встанет? Ведь нынче он, сын часовщика и сам часовщик, подозревается нацией в том, что он аристократ и сторонник аристократов, тем более что, вопреки декрету Учредительного собрания, не отказался от своего всемирно известного имени и гордо подписывает все свои письма министрам «Карон де Бомарше». И он продолжает, чуть не в смятении:
«Нет, невозможно поверить, что к делу столь важному министерство отнеслось с таким небрежением и легкомыслием! После свидания с Вами я вновь говорил с Вашим коллегой Дюмурье, который, как мне показалось, проникся наконец пониманием, насколько чревато неприятностями оглашение оправдательного документа, который касается этих непонятных трудностей. Ему я неопровержимо доказал, что мало-мальски сведущим министрам легко найти выход из столь ничтожных затруднений.