В стихах и рассказах рабочие описывали, как они покидают города и фабрики, особенно с наступлением весны, и возвращаются в родную деревню или едут гулять на природу[313]. Чаще всего бегство из города принимало характер отвлеченный и воображаемый – мысленный перелет (обычно в мечтах во время работы) в леса и поля, к рекам и горам, в сибирские степи или на «широкую дорогу»[314].
Независимо от того, шла ли речь о возвращении в родную деревню или о бегстве в воображаемую пастораль, пункт назначения описывался как край исключительной красоты и духовности – это «вечная таинственная даль», там воздух пронизан «вечерней гармонии нежностью», там царят «спокойствие, ясность, безбрежность», леса и поля «пахнут розами», там слышно эхо собственного голоса, там можно блуждать, как леший, и «пустоту души можно заполнить», и тогда «в душе сомнений нет», там можно укрыться от суетного, давящего города и обрести «покой забвенья, счастья миг»[315]. Марксистская идеология не способна была удержать рабочих от того, чтобы сочинять в таком жанре. И среди большевиков, и среди меньшевиков находилось много писателей-рабочих, которые изливали свои чувства в подобных произведениях. Например, Василий Александровский написал множество стихов о величии, загадке и красоте природы, которые печатались в меньшевистских журналах «Луч» и «Живое слово», а также в «Новой рабочей газете»[316]. Александр Поморский описывал свои поиски «красоты в золотом догорающем Небе», «красоты изумрудного гневного Моря» [Поморский 1913b]. Алексей Маширов даже изобразил конспиративную сходку рабочих в сосновом бору – традиционное место, где рабочие собирались, чтобы спланировать забастовку, обменяться нелегальной политической литературой или тайно отпраздновать Первомай с речами и пением, и важную роль при этом играли не только «песни о воле», которые они пели, но и окружавшая их природа:
[Самобытник 1913b: 13]
Природа выступала как эстетическая и сентиментальная альтернатива городу, фабрике, машине. Красота приобретала эмоциональное и даже политическое значение.
Истина природы
Природа обладала большим риторическом потенциалом и служила источником символики, имевшей критическую направленность. Рабочие писатели находили разнообразное применение хорошо читаемым символам, позаимствованным у природы. Времена года часто использовались в качестве аллегорий. Осень воплощала страдания рабочих. Низкое небо, серый туман, грязь и пыль повсюду, холодный пронизывающий ветер перекликались с тоской, унынием, болезнями и смертью, поэтому осень трактовалась как увядание красоты и предвестник худших времен[317]. Зима наделялась более амбивалентным смыслом: с одной стороны, она также символизировала тяготы жизни рабочих – холод, нищету и смерть; с другой стороны, могла покрыть скорбную землю примиряющей «белой пеленой» снега, стать источником бодрости и силы и даже означать «спокойствие, ясность, безбрежность, / и радость, и грусти налет»[318].
С символической точки зрения любимым временем года была весна, так как в ней легко считывалось обещание новой и лучшей жизни. «Ароматные и ясные» запахи весны представлялись полной противоположностью зловонию современного города и фабрики [Нечаев 1965b: 1]. Многократно повторялось, что весна приносит пробуждение, надежду и веру в будущее, сулит перемену в жизни и окончание испытаний [Чеченец 1907b: З][319]. Для Алексея Маширова, например, весна – это солнечные лучи, пение вернувшихся перелетных птиц, внезапный теплый дождик, смех детей на улицах, гуляющие девушки с фиалками в руках; весна пробуждает к жизни, сулит надежду на перемены, вселяет в рабочих уверенность и радость. Из сырой комнаты с заплесневелыми стенами автор распахивал окно, чтобы встретить «сердцем вольную весну» [Самобытник 1912; Самобытник 1916а; Самобытник 1916b; Самобытник 1917]. Михаил Герасимов часто вспоминал весну и цветы, особенно необыкновенные алые цветы, являвшиеся в мечтах: поля маков, красных, как флаги, розы, расцветающие в полях; цветы становились символом пробуждающегося сознания, оптимизма, готовности к борьбе [Герасимов 1913b: 13; Герасимов 1914е: 6; Герасимов 1914f: 20; Герасимов 1914а: 51; Герасимов 1959: 29–30].