Миллионам бывших узников по всей огромной стране предстояло заново научиться жить нормальной жизнью: есть, спать, общаться с близкими. Светлана Аллилуева писала о своей тёте, Анне Аллилуевой-Реденс: освободившись из ГУЛАГа, она была равнодушна ко всему, от еды до собственных детей. Подобное чувство апатии было присуще и многим другим бывшим гула- говцам[171]
.Но только не Любе. По её словам, она тут же вернулась к той жизни, какой должна была жить. Никто не видел её грустной или задумчивой. Она по-прежнему живо интересовалась московскими и киевскими новинками моды, театральными премьерами и слухами обеих столиц. Жаловаться или плакать она, казалось, была не в состоянии и ни разу не выразила ни малейшего сожаления по поводу тяжелого периода своей жизни. Она словно блокировала всё, что мешало ей видеть себя мужественной женщиной, преодолевающей все преграды.
Рано оставшаяся без матери, с отцом, посвятившим себя богу, Люба не получила в детстве необходимого ей внимания. Чтобы компенсировать это, она начала воображать себя совершенной во всём и всеми любимой девочкой, а затем женщиной. Как предположил знакомый нью-йоркский психиатр, у неё могло быть нарциссическое расстройство личности, которое постепенно усилилось под воздействием запроса советского государства на решительные и сильные образы.
Используя ГУЛАГ и годы, проведённые в нем, как оправдание всех своих былых прегрешений, Люба начала писать письма Нине Петровне в надежде увидеть дочь и восстановить свои родительские права. Поскольку её отношения с Леонидом практически прекратились к тому моменту, когда она в 1942 году добровольно оставила маленькую Юлю, её права на ребенка были утрачены. Но как вдова сына Хрущёва она могла претендовать на свидания с дочерью и, тем самым, получить доступ к семье первого лица Советского Союза. Собственно, поэтому она, видимо, и продолжала лгать насчет своего брака с Леонидом. Несмотря на возражения деда, бабушка Нина разрешила Любе видеться с дочерью и стать частью её жизни. В семье всё решала именно бабушка, хоть дед и был руководителем страны.
Как-то сентябрьским утром 1956 года бабушка усадила мою маму на стул и тоном, не терпящим возражений, заявила: «Люба была в лагере. Она пролила море слёз. Ты должна с ней увидеться. Она всё объяснит. Она остановилась у Ариши». Моя шестнадцатилетняя мама уставилась на неё в немом изумлении. Долгие годы она была уверена, что Люба, как и Леонид, умерла в 1943 году, поскольку её имя не звучало дома. И вот, оказалось, она жива.
В тот же день, заинтригованная, мама отправилась к Арише в Карманицкий переулок. Она едва успела коснуться кнопки звонка, как дверь распахнулась, и моложавая сорокачетырехлетняя женщина в обтягивающем белом платье бросилась ей на шею с криком: «Дочь! Она так похожа на Лёню! Я так по ней соскучилась!» Слова горохом сыпались с языка незнакомки, и мама почувствовала себя неуютно в объятиях этой чужой женщины, которая почему-то норовила говорить о ней в третьем лице.
Вскоре они сидели и вместе листали большой фотоальбом. Там были снимки Любы в лётной форме и Леонида с маленькой девочкой - моей мамой - на руках. Был ещё снимок Любы, сидящей на скамейке с молодым человеком в иностранной военной форме. «А это кто?» - спросила мама, перебивая Любины восторженные восклицания. «Так, один друг, француз», - неловко осекшись, ответила Люба.
Юлия теребила свои светлые косы, пытаясь осознать, как это, иметь двух матерей, которым она обязана своим существованием. У неё в тот день было ещё много вопросов, но она так и не сумела их задать своей чересчур энергичной биологической матери. С того момента хорошо отрепетированная версия Любиного безупречного прошлого стала той скрепкой, на которой держались их отношения. И, хотя в дальнейшем она плотно присутствовала в жизни моей мамы (а позже и моей) и настойчиво добивалась, чтобы её считали матерью (и бабушкой, хотя я никогда её так не называла), настоящей близости между ними так и не возникло.
А вот её попытка воссоединиться с семьей Хрущёвых полностью провалилась. Она написала Никите Сергеевичу два письма с просьбами о каких-то льготах и привилегиях после лагеря. Хрущёв лично не ответил, но помог с квартирой в её родном Киеве, где Люба окончательно и поселилась.
Их первая встреча после войны произошла в июне 1969 года на нашей даче в Переделкино, на дне рождения моей сестры. Дед вошёл в сад через заднюю калитку, оставив своих охранников из госбезопасности ждать в машине за забором, и двинулся к дому по тропинке под яблонями, когда навстречу ему вышла Люба. Видимо, она хотела заранее проверить его реакцию, чтобы избежать конфуза перед гостями. «Здравствуй, Люба», - холодно поприветствовал он её и пошел дальше. Больше в своей жизни он не сказал ей ни слова.