«…Главной страстью папы были книги: он ими спекулировал. Впрочем, как для истового библиофила, дефицитные Булгаков, Кафка и Набоков представляли для отца не только товар, нет! Они были бесспорной духовной ценностью. Папа был не столько начитан, сколько поверхностно нахватан. Память ему досталась отменная, и потому хаотически проглоченные строфы, имена, события, герои, теории и воззрения застревали в его голове прочно, преобразуясь в какофоническое художественно-интеллектуальное созвучие. Жизненная всеядность и непоследовательность вкупе с предельным эгоцентризмом и показушной артистичностью выпестовали характер холерический, нетерпимый, изменчивый на полуслове и требующий ежечасного самовыражения. Если отец семейства затевался что-то читать вслух, то это должно было быть интересно прежде всего ему самому — дети и бессловесная жена могли втихомолку скучать и думать о своем. Самым тяжелым испытанием становились моменты, когда отец выпивал и бурно, навязчиво выплескивал собственные стихотворные вирши на наши уши. Среди творений Владимира Александровича попадались и вполне приличные, но по большей части — малопонятные, ритмически организованные философские стенания души-страдалицы. Малогабаритка наша была набита «сокровищницами человеческой мудрости». Разве что в шкафчике над унитазом не было книг. Все тома и томики — даже микроскопические сборнички стихов, отец заворачивал в упаковочную серую бумагу и надписывал яркими карандашами. От этого книги казались какими-то бутафорскими, ненастоящими, и потому не слишком притягивали читательский глаз. Но под этой серой коростой пряталась изобильная плоть литературной классики, которую отец так любил: прочтет пару абзацев из Чехова или Бунина — разохается, заходит в полосатых трусах и майке-алкоголичке по дому, выкрикивая понравившиеся строчки. Но минут через пятнадцать успокоится, усядется пить чай с докторской колбасой и полубатоном хлеба под телевизионные вопли хоккейного матча и, через мгновение, с набитым ртом, уже орет на Балдериса с Капустиным, что они не катаются, а загорают весь второй тайм…
Мы с Вальчей с детства пристрастились к чтению хорошей литературы. Впрочем, Майн Риды и Стивенсоны — это был выбор брата. Я же в двенадцать лет рыдала над «Униженными и оскорбленными», в тринадцать знала наизусть половину «Евгения Онегина», к шестнадцати прочла все большие романы Толстого. Только за это можно было считать отца прекрасным воспитателем. И все же. Все же… Истерики, жадность, вранье — я все сильнее ненавидела это, взрослея. Панически боялся извержений отцовского вулкана Вальча — нытик и брюзга, переплюнувший отца в психопатии. Бедный, любимый Вальча, вечно прячущийся за юбку сестры. Да, я убеждена, что жадность отца, его ежовые рукавицы и голодный паек превратили меня в человека, нацеленного добиваться, брать, использовать возможности. И просчитывать шаги. Умение калькулировать и выкраивать тоже мне передалось от отца. В этом он всегда меня поощрял. Чего во мне больше — благодарности или обиды? Гнева или раскаяния? Все стерлось, поблекло. Не ранит и не болит. Но за маму я его не прощу. Нет… За сломленную, униженную мать — никогда.
Как же он орал на нее, когда обнаруживал, что та купила босоножки к лету (на свою, между прочим, учительскую зарплату!), как неистовствовал, что она дарит подарки сестре на день рождения (родственникам вообще можно ничего не дарить — чай, не начальники)! А после смерти отца — мучительной, страшной — обнаружилась сберкнижка с восемью тысячами рублей! Старых, потерявших всякую ценность. Он как помешанный Скупой рыцарь чах над сокровищами до смерти. Только сокровища эти уже были бумажной трухой. Мусором, иезуитски ныкающимся в отцовском блокноте со стихами, запертыми в секретере».