Посреди асфальта нежно алел цветок – живая гвоздика с зубчатыми, крупно взрезанными лепестками, с зеленоватым и как бы древесным стеблем, цветок лежал открыто и наивно, будто цвел на мостовой. Оглядевшись исподлобья, Саша приготовилась к прыжку – и этот миг расширился в ее памяти беспредельно, застыл в оглушительном беззвучии: мостовая с клочьями лопнувших шаров, решетка из ног и посредине – яркий цветок, как подарок.
На этом тишина и кончилась, взорвалась. Ноги пришли в движение, цветок исчез, слабо хрустнув, огромное тело демонстрации зашагало под удары литавр. Женщина на ходу подхватила Сашу и какое-то время Саша шла рядом с ней. Потом, сориентировавшись, выбралась на уже четкую границу между демонстрацией и тротуаром.
Тут все и началось. Она не помнила, да и не знала примет папашиной работы. Мимо тек сплошной людской поток с общим весельем и почти страшным единством. Саша бросилась вперед, прорываясь сквозь гуляющих и смотрящих. На нее злились, кричали, выталкивали, мальчишка свистнул ей в ухо глиняным петушком. Совсем зажали, бежать некуда, и она посмотрела, единственно куда оставалось смотреть, – в небо, еще водянистое, ранне-весеннее, с блеклыми разводами облаков. Солнышко уже грело, руки от него пахли по-летнему, если подышать на них. Призрак лета, лагерного пионерского фиолетового лета маячил где-то совсем рядом. И Саша вырубилась из демонстрации. Будто ее и не было.
А было вот что:
…она едет в пионерлагерь, от папаши, от скорбной мамы – в леса-поля-озера, к заячьей капусте, василькам-ромашкам и Финскому заливу. Вот утро, в умывальниках воняет земляничным мылом, из канавы прут рослые лиловые поганки, клумбы настурций обжигают глаза. Утренний холод на зарядке сгоняет остатки сна, и ты осторожно, не спеша надкусываешь бескрайний летний полдень.
О, она отлично умела в отличие от других обжорных ребят тянуть и умно смаковать любое летнее событие, а не заглатывать его сгоряча и тут же нахально открывать рот за новым!
Родительские дни – почему-то всегда ветреные, с резкой и острой, как бритва, синевой, с вздыбленными аллеями. Мамина, с дрожью узнаваемая фигурка на пыльной дороге от станции. Всегда одно и то же: выискиваешь ее с суеверной тревогой в родительском потоке – вдруг упустишь! – и вот опознаешь с позорным отчуждением: смыться бы куда-нибудь, зарыться, с глаз долой! – и с заминкой бежишь навстречу разлыбившись.
Что там еще? Ну, конечно, смешанный дух печенья «Квартет» и теплых антоновских яблок в дорожных ссадинах.
И где-нибудь под сосной, под маминым бдительным оком, медлительное, трудоемкое извлечение во рту косточки из сочащейся плоти персика. Перегрызание соединительных сухожилий, и вот невероятная косточка – не косточка, а целое ядрище, по допотопности равное птеродактилю! – у тебя на ладони: ноздреватое, бугристое, с кровавыми извилинами. Скорей, скорей бы лето!
Летний припадок длился недолго. Расширяясь от людских голов, небо уходило вдаль, в голубые бездны – там шарики меркли и исчезали до точки. Одиночеством и пустотой веяло от них. Это небесное одиночество напомнило Саше о ее собственном, и сердце сжалось от страха.
2
Место было совсем незнакомое. Ниже неба тонко ветвились деревья, облитые солнцем, их поддерживали золоченые копья ограды. Еще ниже колыхались головы людей, они пели, кричали, хохотали, и никому не было дела до Саши. Все чужие. Все так же влеклось мимо нее страшное теперь, сплошное тело демонстрации, без промежутков и пустот. Ползли машины без шоферов. Казалось, люди их несли сами. Покачивались портреты в цветах и поворачивались ритмично, как отдельные живые люди, потому что других людей Саша уже не видела. Все слилось в одно пестрое лицо с общим телом и криком.
Толпа была враждебна. Ее пихали, гнали, раздражались, принимали за шалость и хулиганство ее судорожные вбегания и выбегания. Саша уселась в промежутке между идущими и стоящими ногами, отчаяние и мрак подавили в ней сноровку уличной девчонки, знающей каждую подворотню в родном квартале, и она зарыдала в голос, совсем как мама в ее нервные минуты. Что же делать, что теперь делать, мамочка, помоги мне, что делать?
– Разойдитесь, граждане, дайте дорогу, – к ней пробирался милиционер.
Правда, он еще не знал, что к ней именно, и тихо, переливчато свистел в общем праздничном гуле. Нагнулся, поставил Сашу на ноги, и она сразу смирилась с ним, представителем власти из мира общей необходимости и послушания. Попыталась вспомнить свой адрес, и вспомнила, правда кроме дома. Улицу и квартиру. Дом никак не вспоминался.
– Сколько же тебе лет? – удивился милиционер.
Она так ни разу и не взглянула на него.
– Семь, – сказала Саша, хотя было десять – она знала, до каких пределов возможно уменьшать, – и от жалости к себе, беззащитной, семилетней, брошенной отцом, преданной мамой ради идиотского семейного лада, всхлипнула в последний раз. – Никак не могу дом вспомнить, всегда знала, а сейчас не могу.