И Саша двинулась, опираясь на его руку, по парапету, рассеченному столбиками. Их надо было обходить по узенькой кромке. Было весело, азартно, Саша почти валилась человеку на плечо. Парапет излился в ворота, в чугунного льва с курносым носом и с оскаленным в рычании ртом, забитом окурками и обертками от мороженого.
Саша взглянула на человека, и он кивнул.
Они входили в сад.
4
Туда перебралась весна, потревоженная праздником, забытая из-за него. Другая температура, другой запах. Пахло, например, для Саши (она бы никому не призналась) свежим пупырчатым огурцом и земляничной летучей сладостью. Млели в солнце бурые кусты краснотала, все – в острых и крепких, как из стали, почках. Но больше было серо-желтых веток и стволов, сквозь них просвечивала зелень. Как будто свернутые на глубине листья давали свой рефлекс, будто говорили: не забывайте нас, мы скоро выйдем!
– Посидим. Если ты не против.
Конечно, он устал ее таскать. К скамейкам прилипли обрывки газет и отпечатались кой-где газетные столбцы. Ветер работал в саду, сшибал ветки с почками, возносился на крутую воздушную гору и ухал стремительно вниз. Дрожали стекла и даже дома. Валились мертвые сучья, связки осенних семян. И – снова затишье и лень на солнечном припеке.
Саша болтала ногами и рассеянно оглядывала сад: стойких малышей – они копались в красном, зернистом и очень холодном песке. Вот липа – дерево-урод, с наростами и шишками на угольно-черной коре, – в ней и капли весны не было. Девочка в чудном весеннем пальто – сером в голубую клетку – важно моталась по аллеям на новеньком велосипеде. Она хмуро поглядывала по сторонам, отмечая тех, кто смотрел на нее. Прекрасно заднее колесо с павлиньей сеткой! Саша несколько раз с силой разогнула ноги – им, видали, не терпелось повертеть педальками – и хрипло, отрывисто сказала:
– У меня никогда не было велосипеда!
– И у меня, – откликнулся человек.
– Мама все время обещает: кончишь отлично четверть – куплю, год – куплю, день рождения – все куплю да куплю. И ни разу не купила. Лучше бы не обещала!
Он спросил наконец, она давно ждала:
– Как это тебя одну отпустили?
– А меня папаша потерял, – хмыкнула Саша, с наслаждением предчувствуя бурное сочувствие ей, брошенному ребенку.
– Твой родной отец?
– Да, так называется, только я его ненавижу и никогда, никогда не прощу!
– За что ты так ненавидишь?
– Он напивается, дерется с мамой, хулиганит, милицию столько раз вызывали. А как ругается – ни от кого таких слов, особенно поганых, не слыхала. Выпятит свои толстые губы и так, знаете… тьфу! – Саша скривилась от отвращения. – Такая гадость! Как такого любить? И маму жалко, она нервная ужасно, и я нервная из-за него, все так говорят.
– Тебя он тоже бьет?
– Нет, что вы! Ни разу не тронул. Пусть попробует! Возьму утюг и убью. Я не раз так хотела, когда он лез на маму с кулаками, но мама не дала. Из-за такого подонка, говорит, жизнь свою погубить хочешь и мою заодно!
– Ах ты, бедная. – Человек притянул Сашу и, как маленькую, посадил на колени, поглаживая по спине. – Давно он пьет?
– Все время. Меня из детского сада позже всех забирали из-за него. Мама говорит, что раньше не пил, когда меня на свете не было. Он был большая шишка, а потом – директор типографии, где печатали афиши для всех театров. У него такая книжечка имелась – оторвет листок, напишет – и маму в любой театр пускали и в лучшую ложу. У мамы было бархатное платье с розой – театральное – и денег сколько хочешь. Потом он начал пить, на него покушение было, голову ему проломили – вот на войну и не взяли. А жалко, что не взяли, так мы с мамой рассуждаем, наверняка бы погиб. У мамы оба брата и мой дедушка – мамин папа – погибли на войне. А папаша на коленках ползал под бомбежкой здесь, в Ленинграде. Он всю блокаду от страха отползал. Такой трус! Со слабой женщиной и с ребенком очень смелый, а так – трус, жалкий трус!
Саша переглотнула и, умоляюще глядя на человека – чтоб слушал! – продолжала так же быстро и комкано, задыхаясь от слов. Очень хотелось рассказать все, все – ее никто никогда о папаше не слушал. Мама уши затыкала, когда Саша ей плакалась на жизнь.