Смена кончилась поздно, Иона налил мне, коротко обругав («Как не продал?» – «Я отдал письмо знакомому старику». – «И что он?» – «Он плакал и дал мне денег». – «А что с остальными. Делать будешь?» – «Не знаю». – «Так раздай их. Остальным. Раз за них деньги. Дают, дубина»). Я выпил и вышел на улицу. Было почти четыре часа утра. Был уже день, и он был хорош. В нем были выдуманные мной птицы, душил запах сирени и жимолости, толкали гудки редких автомобилей. В нем была нежность. Воздух был свеж и плыл на меня большой белой простыней. Я заворачивал эту простыню в узел, и в него помещалось все вокруг – и уродливые новые здания, извиняющиеся на рассвете, и последняя сирень, которой по всем законам уже не должно было быть, и гул разговоров, шумевший у меня в голове, и свет нового дня. Это был день, который принадлежал мне, и не так важно, что он мне был не нужен и я понятия не имел, что мне с ним делать: он просто был и я просто был в него завернут.
Надо мной пролетел самолет, я долго смотрел, как он оставляет полоски молочной пены, исчезающий след, по которому можно найти дорогу – к морям, в Австралию, к миру, перевернутому на правильную сторону, стоящему на босых ногах. Я мог запомнить ход этого следа. Я мог все – например, закурить. Или отказаться от ньютоновской модели – это запросто.
Я мог вспоминать.
2.6
Я на песчаной дороге. Справа сквозь орешник и клены бежит зеленая электричка (ее никогда не видно целиком, глаз дорисовывает ее по фрагментам, видным в бойницах деревьев). И приходится изо всех сил прислушиваться к тому, что говорит бабушка, или громко кричать, если что-то сам хочешь сказать. Над головой через иголки и шишки сосен пролетает самолет и оставляет полоски пены, как на столе остается пенка от молока, когда, пока бабушка не видит, ложкой цепляешь молоко из чашки и размазываешь его по клеенке на сырой кухне. Слева заборы, один другого смешнее и страшнее, за ними детские голоса или радио, говорящее «в москве солнечно», «сумгаит», «кооперация», «перестройка», «кпсс» или поющее «я тебя поцеловала», «подожди-дожди-дожди». За ними – огромные собаки. Меня отделяют от них только коричневый редкий штакетник, куст отцветающего шиповника и бабушка.
На этой песчаной дороге сосновые шишки были ненамного меньше меня. Когда мы стали сворачивать в самый узкий переулок поселка, в этих соснах я увидел мальчика ненамного меньше меня, с носом немногим короче, чем у меня, и с кожей белее, чем у меня. У него бабушка такая же седая, как у меня, и так же готовая к разговору. Я не запомнил, как зовут мальчика. Тогда бабушки произносили фразы и слова вроде «в москве солнечно», «спитак», «гагик и тигран», «перестройка», «уехать», «очередь», «талон», «уехать, уехать». Они были похожи на ухающих поживших сов.
3.35
Я прошел несколько шагов от крыльца, и вдруг та белая простыня распрямилась и резко обернула, сжала меня: кто-то погладил по спине, от неожиданности я выронил сигарету:
– Мартын?
Я не знал, где я его видел, и не знал, почему он меня обнял. Я сказал, что, конечно, помню, и мы вернулись в бар. Иона криво улыбнулся и налил по пятьдесят.
Лихо выпив, этот кто-то сразу спросил, помню ли я наши прогулки и слышал ли я что-то про радикальный протест. Я сказал, что не понимаю, о чем мы говорим. Я сказал, что я здесь работаю, наверное, он меня здесь уже видел. Или, может быть, он работает в огромном здании «России всегда», но я-то уже нет. «Как, уже не работаешь?» – он улыбнулся, махнул рукой, и, кажется, ему стало неинтересно со мной говорить. Он повернулся к тому, к кому пришел, – нашему ровеснику, давно уже бывшему телеведущему. Тот громко шептал:
– И вот представь себе, что мне следовало бы сделать, если завтра на какой-нибудь премии передо мной выступал бы
Мы все взяли еще по пятьдесят. Из разговора я понял, что мой непонятный знакомый ездил «на запад» «не со стороны ополченцев» и «держал автомат в руке» и что он «может ответить о своей готовности». Бывший ведущий отвечал ему:
– Ты понимаешь, у меня ведь не так много поводов встречаться с незнакомыми людьми из поколения. И вот так, чтобы увидеть прям разом много погодок, ну, людей начала восьмидесятых, да? Передай стопку. Вот. И теперь увидел: на родительском собрании. Пиздец, что. Не потерянное, не проклятое, не первое свободное, не икс, не игрек, не дабль, блядь, вэ, а ноль, пустой, сука, ноль между чем-то и чем-то, храбрые портняжки, ставшие портным Кадруссом.
– Кем?
– Из «Монте-Кристо» мелкий лавочник, гнусь такая. Они все – съеденные временем, с путинской двадцатилетней мутью в легких. Такие, знаешь, старые молодые люди. Просравшие всё, кроме кредита, накладных ресниц и чиносов своих бежевых.
– Чего?
– Такие штанишки до икр.
– Это ты в них сейчас?