Все стремились вон, на воздух, чтобы видеть, слышать, еще и еще раз ощупать всеобщую радость своими руками. Молодежь вся унеслась куда-то, а члены редакции должны были остаться на некоторое время здесь, чтобы выпустить первый свободный номер своей газеты, маленький, но такой огромный. Евгений Иванович с Наталочкой пошли за руку на Дворянскую.
По городу бурными потоками пробегала сумасшедшая радость. Что-то пьяное бродило уже по улицам, по которым все больше и больше расцветало красных огоньков. По углам виднелись еще не просохшие трухлявые бумажки какие-то, перед которыми, вытягивая шеи, толпился народ. Полицейские все попрятались. И бурей проносились туда и сюда какие-то автомобили, обдавая прохожих тучами мокрого и грязного снега, похожего на кофейную гущу, а в автомобилях были какие-то молодые люди и девицы значительного вида, а иногда и серые солдаты с красными бантами.
Евгений Иванович зашел к старому Чепелевецкому, чтобы взять свои старые охотничьи часы.
— Готовы, готовы… — вежливо и ласково сказал старый еврей. — Вот, пожалуйте… Поломки никакой не было, я только почистил… Вероятно, подмочили как-нибудь…
У низкой двери его с разбега остановился большой серый автомобиль, и под отчаянный звон дверного колокольчика в подвал часовщика влетела его Сонечка, более чем когда-нибудь хорошенькая, восторженная, с сияющими, как звезды, глазами и с красным бантом. От нее во все стороны брызгало безмерным счастьем, упоением. И одно только огорчало ее, это то, что нельзя делать революцию сразу и в Петрограде, и в Москве, и в Окшинске, и во всей России, нельзя даже быть одновременно на митинге и в Народном доме, и на табачной фабрике Кузьмы Лукича, и нестись с радостной вестью по деревням. И где происходит самое главное, неизвестно…
Автомобиль с грохотом унесся дальше.
— Что это вы тут околачиваетесь? — со счастливым смехом бросила Сонечка Евгению Ивановичу. — Ах, какой митинг был сейчас в Народном доме!.. А чрез два часа другой — будут выступать солдаты… Я только хоть чего-нибудь перекусить — едва на ногах держусь от усталости…
Отец, поглаживая свою длинную белую бороду, ласково посмотрел на нее сквозь свои сильные очки: он очень бедствовал глазами.
— Это жаль, что ты опять бежать собираешься… — сказал он. — Тебе следовало бы помочь мне: у меня очень болят глаза. Ну а если уж не можешь остаться, так вот хотя вставь пружину в эти серебряные часы… Работа срочная, и мне неприятно обидеть заказчика…
Сонечка даже окаменела от удивления.
— Но… что с тобой, отец? — едва выговорила она, глядя на старика во все глаза. — Когда же чинила я часы? Ведь ты же знаешь, что я ничего не умею…
— Если ты не умеешь починить часов, то как же можешь ты браться чинить всю Россию? — тихо и значительно сказал он, ласково глядя на дочь сквозь толстые стекла очков. — Соня, мне за тебя… стыдно…
— Ах, ты вечно с этими твоими шутками! — нетерпеливо отозвалась Сонечка. — Кто же должен устраивать новую жизнь, если все будут отказываться? — еще нетерпеливее бросила она и вдруг устремилась в заднюю комнату, восторженно напевая:
— Она совсем пьяная… — сказал тихо старый еврей и, глядя сквозь очки на Евгения Ивановича, которого он давно знал, продолжал неторопливо: — У меня иногда бывает один учитель из-за реки, из Уланки. Если у него или у его знакомых попортятся немножко часы, то сперва за починку их берется он сам, а потом, когда все испортит и исковыряет, то несет их уже ко мне. И не один он так поступает, а очень многие. А вот теперь Россию чинить взялись… Образовался какой-то революционный комитет у нас, и старше двадцати лет, кажется, нет в нем ни одного. Нет, впрочем, одна есть: Клавдия Федоровна, дочь священника Княжого монастыря… Скажите мне только одно: что это такое? Сумасшествие или что? Часы она починить не умеет, а Россию — умеет…
Евгений Иванович тепло посмотрел на старика.
— Я не знаю, что это такое… — тихо сказал он. — Но… — неожиданно для себя прибавил он, — не думаете ли, что и старые-то мастера, которым мы верили, оскандалились вдребезги?
— И это верно… — сказал так же тихо старик. — Но — Сонечка…
Он растерянно развел руками…