Вот о чем «приложися»-то. Вот о чем и все всех и первого его, лежащего, мечты о другом мире. Не станет же он объяснять, что другой мир это то, где Софья, о которой десять лет мечтал с утра до ночи, пусть придет и не уходит, а она никогда не приходила и всегда уходила, а когда уже перестал мечтать, звонит в дверь и остается. Где она не должна быть другой, это мир должен. Ей же позволяется на следующий день сказать, чтобы он купил стиральную машину и отправил карго в Краков по ее билету, а деньги она отдаст, когда он приедет в Польшу. Он покупает, везет в Шереметьево-грузовое, подмазывает таможенника, приемщика, карщика, она стоит рядом, прислоняясь к стенам, и говорит, что больше не может и сейчас расшибет эту штуку о цементный пол. Он хватает машину, в опалубке, лихо, ловко поднимает над головой и, показывая, что готов бросить, спрашивает: так? так? первое «так» по-русски, второе по-польски. Она тянется помочь ему удержать, и теперь на нем пра-Эрика-полуавтомат, З., ее живот, две груди, лицо, рот.
Он бы посылал ей по такой машине в квартал, это пожалуйста. Улучшенные модификации, он бы следил. Хоть что-нибудь, хоть в какое-нибудь доказательство. Хотя бы и зная наперед, что больше им не видеться. Только бы оставаться в мире, где нет неправых, но нет и невиноватых. Где невиноватые гибнут – не протестуя, а неправые их губят – беспомощные. Но она вышвырнула его оттуда. В год, когда надежде человечества, не придуши ее дурная болезнь, исполнилось бы сто. Перешла границу и его с собой перевела. Обратно – как деньги, невозврат которых он поставил себе единственным условием тратиться на уродские машины каменного века.
Сюда – где он покорно подписывает акт о капитуляции.
Лежа неподвижно, беззвучно, благодарно.
Почему Достоевский не написал «Невиноватые и неправые»?
А еще лучше Толстой.
Если б я был султан…
Я уже не помню, что я писал и чего не писал, и если писал, то где, – например, историю с моим письмом султану Брунея. Но как писал письмо, помню с ясностью нетускнеющей. Я просил у него денег, они требовались на университет некоему выпускнику средней школы. В утренней газете я прочитал, что султан остановился в самом дорогом лондонском отеле, и его визирь (?) прибавил к заплаченному по счету чемоданчик чаевых. Но главное в моей затее были вовсе не деньги. Главное было подписаться – «Вашего Величества покорнейший раб». Все происходило в Вашингтоне, меня туда пригласили – в весьма серьезное место, где занимались политическими исследованиями. Не я, я занимался, как обычно, сочинительством – в каковом всегда можно обнаружить отсвет или тень политического исследования, даже если это любовная история. Я написал султану начерно и отнес приятелю в соседний кабинет на просмотр. Американцу. В моем английском не могло не быть неловкостей, в принципе и это годилось бы – аутентично, инглиш русского. Но, взвесив, решил снять все шероховатости и заусеницы: где султан, там безукоризненность – вполне могла быть такая брунейская мудрость. Через пять минут над моим письмом нависало полтора десятка голов – научных сотрудников важных институтов, референтов правительства, директоров. Как и мне, писать султану им хотелось больше, чем политически исследовать. Остановились на подписи
Но если бы я был султан, я бы поручил управление страной визирю, гарем чувихе из посольства, а сам по-лев-толстовски и гарун-аль-рашидски смылся и стал писать книгу «Между Анненским и Блоком». Только не в городском кабинете осенними утрами, зимними сумерками, машинально поглядывая за окно, анализируя, ассоциируя, абстрагируя. Умно. Невесело. А в деревенском доме, и только летом. Должна стоять несусветная жара, чтобы я не мог опомниться. Должен со всех сторон бить в глаза ослепительный свет, чтобы нельзя было сосредоточиться. Как в Пакистане, как в Перу, как в Эфиопии, но не в Пакистане, Перу и Эфиопии, а в средней полосе России. Без пробковых шлемов. Со всеми, какие есть, открытыми окнами, чтобы был сквозняк. Чтобы из одного в другое могла пролететь палимая солнцем птица. На мне одни шорты. Но шорты, не в трусах. И каждый день я бреюсь, тщательно, чисто-чисто. Английско-французско-американским с тремя лезвиями съемным прямоугольничком «жиллет» на тяжеловатом с изящными скорпионьими челюстями станке «Мэйд ин Спэйн». Ни для кого, для самого себя.