Это, стало быть, конец 60-х. В середине 60-х Аксенов мне рассказывал, что пришел на процесс Синявского и Даниэля, им в Союзе писателей по списку давали пригласительные билеты. В антракте встретил Голявкина. Спросил: «Что скажешь?» Тот: «Чего ты говоришь? Не слышу ни слова, уши заложило». Прочищает напоказ уши. – «Я говорю: как тебе вся эта история?» – «Полная тишина, ни звука не доходит. Продуло где-то. Воспаление среднего уха, не иначе». И так с этого и не слез. И опять я был на его стороне. Ему исполнилось 12 лет, когда началась война, отца сразу отправили на фронт, и вернулся он, когда она кончилась. Виктор все это время был в семье за старшего и не только не обуза для матери, а что-то зарабатывал рисунками, тянул двух младших братьев. И раз навсегда усвоил, что рассчитывать ему, кроме как на себя, не на кого. Аксенов после ареста обоих родителей тоже узнал, почем фунт лиха, жил напряженно и мужественно, прекрасно отдавая себе отчет, в какой стране находится и какие в ней правила выживания. Но ко времени Синявского – Даниэля он был признанной в ССП фигурой, входил в группировку обладающих определенными привилегиями людей, а Голявкин – одиночкой. И принципиально, и по сложившимся обстоятельствам. Степени порядочности, не говоря уже благородства, Аксенова он не знал. И вашэ, если хотел разговаривать, разговаривал – если не хотел, глох и немел.
Когда меня сейчас попросили о нем написать, я ответил, что сделаю это с удовольствием, но предупредил, что без филологии. Я думаю, главный успех его прозе обеспечило то, что и всем лучшим писателям и поэтам: он ставил слова в и на свежие для них позиции. В определенном смысле как Мандельштам. Как это получается, ни читатель не понимает, ни часто сам сочинитель. Обсуждать, чье литературное влияние Голявкин испытал и в какой степени, не кажется мне продуктивным. Тем более что в период вхождения в литературу и становления тогдашние авторы чаще норовили задвинуться в «глухую несознанку». Большинство предпочитало выглядеть самородками: никого не читал, пишу из себя, ни на кого не похоже, а если где-то с кем-то пересекаюсь, то абсолютно случайно. У Голявкина это получалось предельно органично: «Хемингуэй? Не попадался». После этого и про Твена спросить рот не открывался.
Голявкин видел, что род человеческий ограничен, глуп, самонадеян, хвастлив, претенциозен и так далее. Но Голявкин в роли автора ничем своих персонажей не шире, не умнее, не самокритичнее, не скромнее, не подлиннее и пр. и пр. Разве что свободнее. И когда ему с ними утомительно или невмоготу, не стесняется сказать, что про них думает. Хотя сплошь и рядом это такая же или еще хуже, чем у них, чушь, галиматья, дикость. Люди – существа смешные, это, если не ошибаюсь, Тургенев, рассказывая Толстому про каких-то конкретных, сказал, и раз, и два, а на третий Толстой ему ответил: да; все; и мы с вами тоже. Персонажи Голявкина плетут свою смешную чушь, он к ним прибавляет свою, и становится еще смешнее. Дети из пионерлагеря, играя в войну, кричат про мальчика, приехавшего в деревню на дачу: «Хватай его, ребята!» – а один: «Да это не наш!» А мальчик, от чьего лица рассказ: «не хватает, думаю, еще вашим быть». В другом рассказе, взрослом, рассказчик приходит в гости к соседу по лестничной площадке, а тот перегородил свои четыре комнаты на шестнадцать. Жена соседа спрашивает, продолжать ли перегораживать дальше. Гость, успевший опиться у них пивом, говорит: «Перегораживайте, все перегораживайте!» – «Вы серьезно?» – «Абсолютно серьезно! Продолжайте перегораживать и перегораживать!» – «Вы думаете, из тридцати двух можно сделать шестьдесят четыре?» – «Можно».
Виктор Голявкин не шутник. Он серьезный человек. Один из самых серьезных из встреченных мной. Жесткая натура. Никому не дает спуску. Готов к отпору любым умникам, кто нарушает границы его частной жизни. Агрессии не потерпит, даже поползновения на агрессию. Но обращается к людям и с людьми предупредительно и доброжелательно. Он подарил мне свою картину, букет в стеклянной банке. Она висит у меня на стене, веселая, очаровательная. Надписал несколько своих книг, симпатично, ласково. Он больше похож на дерево, а не на человека. Большое дерево с густой листвой, что-то постоянно шелестящее. Мимо идут люди, они кажутся дереву смешными: коротышки, на двух тонких ножках, своего места у них нет, все время куда-то торопятся, взад-вперед шастают. Листья с них раз навсегда облетели, прошелестеть ничего не могут. Ни тащиться по земле, как опавшие, ни взлететь, как воробьи, не умеют. Какие-то звуки издают, но что эти звуки значат, непонятно. Ну что им скажешь? Привет вам, птицы. Это в лучшем случае.
Вадим Борисов