— Я знаю, как готовить салат с тунцом, — сообщаю я.
— Может, сама и расскажешь, а я послушаю? — ворчит мать.
— Тунец, — начинает она, —
сельдерей,
сваренное вкрутую яйцо,
майонез,
кисло-сладкие огурчики.
— Вся хитрость, — говорит мать, — как раз в этих огурчиках.
— Мам, майонез-то никто не ест, — говорю. — Холестерин.
— Тогда лопай всухомятку, — огрызается мать. — Дело хозяйское.
Я задумываюсь.
— А может, заменить йогуртом? — предлагаю.
— Йогуртом напополам с майонезом — и порядок, — соглашается мать.
— А теперь мясной борщ, — говорю я.
— Я устала, — возражает мамуля. — Неохота думать про еду, когда сама лежишь под капельницей.
Она облокачивается на локоть и задремывает. Спит, а время посещения истекает.
— Мамуля, расскажи мне еще, — зову я.
—
И поет, не открывая глаз:
Это значит:
Она откидывается на подушку.
— Пусть у меня уже все отказало, но я, однако, не
Мы молчим. Она погружается в сон. Рот ее открывается. Вдруг она хмурится и, вздрогнув, просыпается.
— Что, мамочка?
— Забыла дать тебе рецепт моего русского борща с говядиной. Мясные косточки. Поди к мяснику и купи мясные косточки.
— К мяснику уже никто не ходит, мама, — говорю я.
— Тогда не будет у тебя мясного борща, — отрезает она.
— Хорошо. Рассказывай. Я схожу.
Она глубоко вздыхает.
— Косточки с небольшой мякотью,
картофелина,
целая сырая луковица,
целые морковки,
свежая свекла.
Помыть свеклу, натереть на терке.
— С ботвой? — уточняю.
— Да, можно. Но я делала без, — говорит мамуля. — Хочешь мясной борщ, как у меня, ботву не клади.
Соль, перец, сахар,
банка консервированных помидоров,
все в кастрюлю и варить.
— Всё? — спрашиваю я.
— Если есть лимская фасоль, тоже можно положить.
— А дальше? — спрашиваю.
— Дальше будет борщ.
Ей хочется улизнуть от меня в сновидения.
— А другие рецепты? Песни? Ты пела мне колыбельные?
— Нет, — сказала мать. — В России слишком грустные колыбельные. Вечно причитания какой-нибудь вдовы о том, что ее малютке суждено всю жизнь скитаться по свету. Кому это надо?
— То есть ты нам не пела, не подтыкала одеяльце, не целовала на ночь? — спрашиваю ее полушутя-полусерьезно.
— У меня было три руки, — хмыкает мать, — поэтому я все успевала. В этих песнях ребенку сначала сулят горькую судьбинушку, а потом желают спокойной ночи. Потому еврейские дети такие серьезные. — Она что-то напевает. — Вот, например, от такого ребенок еще в люльке сделается революционером:
Мать улыбается и протягивает руку. Кладет ее мне на плечо:
— Средство надежное, — улыбается мать. — Сама посуди, как мог советский ребенок воспринимать такое:
— И чем кончается? — спрашиваю.
— Так вот о чем эта песня? — спрашиваю.
— Приблизительно, — говорит мамуля. — Это не точный рецепт.
— Но, мама, — не соглашаюсь я, — богатые тоже болеют. Здесь вместе с тобой лежат обеспеченные люди.
— Глупышка, — говорит мать. — Много ли бедняков доживают до моих лет? Старость — привилегия тех, кто может себе это позволить.
Она откидывается на спину. Руки ее подрагивают. Лицо опять хмурое.
— А любовные песни, ма? — спрашиваю.
Никак не угомонюсь. Мне так не хочется, чтобы она уходила.
— А тебе зачем? — спрашивает мама. — Встретила кого? Как бы то ни было, — продолжает она, — любовные песни у русских евреев тоже безотрадные. Влюбленных разлучают, ее выдают замуж за богатого в особняк с хрустальными люстрами, а его, бедолагу, вышвыривают за порог, где он зябнет и дрожит, как листок в зимнюю стужу.
Она умолкает и задремывает. Дрожит, как листок в зимнюю стужу. Одна рука подергивается. Другая ее придерживает.
— Шш, шш,
Я баюкаю ее, и наконец лицо ее разглаживается, руки складываются в уютный замок.
— Ни на какие операции не соглашаемся, — снова уточняет брат по телефону. — Хорошо?