В этот период концепция самопомощи перешла в политическую плоскость, что спровоцировало рост политических обществ, ориентированных на социальные реформы. Профсоюзное движение, чартизм и сторонники фабричной реформы наперегонки с благотворительными обществами, светскими обществами и обществами воздержания заботились о сохранении социальной ткани в нелегкие времена. Ассоциация бдительности и защиты личных прав стояла в одном ряду с Национальной женской суфражистской ассоциацией, Союз исправления нравственности — рядом с Лондонским обществом за отмену обязательной вакцинации, Королевское общество защиты животных от жестокого обращения — рядом с Обществом соблюдения Господнего дня. Даже если свет чартизма в итоге угас, он осветил путь множеству рабочих объединений и — в конечном итоге — Лейбористской партии.
Одинаково большое значение придавали как физической, так и нравственной гигиене, а также физическому и нравственному развитию. Телосложение англичан вызывало у современников неподдельное восхищение. Ральф Уолдо Эмерсон в эссе «Английские черты» (English Traits; 1847) отмечал, что англичане «крупнее американцев. Я полагаю, что сотня англичан, взятых наугад с улицы, будет весить на четверть больше, чем такое же количество американцев. Как мне сообщили, их скелет не больше нашего, однако они более упитанные, цветущие и красивые, обычно с хорошо развитой грудью, и среди них чаще встречаются люди крепкого и могучего сложения». Это был период, когда мужественность стала считаться новым признаком джентльмена.
11
Городские огни
Если бы какой-нибудь путешественник вошел в 1841 году в сердце королевства, собор Святого Павла, он обнаружил бы (если верить официальному отчету, составленному в том же году), что «собор постоянно и бессовестно загрязняется нечистотами, скамьи иногда превращают в
Представьте себе сцену. На Лондонском мосту в тумане едва угадываются две неровные цепочки экипажей. Смутно виднеется широкоплечий силуэт водителя омнибуса и красное лицо кондуктора, очевидно уже охрипшего от криков. Омнибусы пытаются вклиниться между кэбами, угольными тележками и подводами, нагруженными пивными бочками. Вокруг туман, и грязь, и какофония типично лондонских звуков: щелканье хлыста, фырканье лошадей, крики детей, голоса, выкрикивающие станции назначения.
Эта сцена могла бы служить прелюдией к всеобъемлющей теме тревог и тягот жизни в викторианском Лондоне. По какой-то (вероятно, вполне веской) причине было принято считать, что целые группы людей — богатые и бедные, привилегированные и опустившиеся на дно — страдают теми или иными нервными недугами. В журнале Edinburgh Review отмечалось: «В нашем обществе нас призывают к труду слишком рано и заставляют трудиться слишком долго и тяжело. Увы, мы проживаем свою жизнь чересчур быстро». На религиозных людей постоянное напряжение сознания действовало сильнее, чем физическая мука. Многие из тех, кто ютился в крошечных комнатках, считали себя обреченными попасть в ад. Нередко они сходили с ума.
Позднее Уолтер Патер писал о «неутолимой жажде, томлении и тоске по дому, о бесконечном сожалении, струны которого звучат во всей нашей современной литературе». Этот штамм подлинно викторианского характера следует поставить рядом с остальными. Это был век, когда опоры веры начали разрушаться. Когда неуверенность и сомнение, вкупе с подозрением, начали свою коварную работу, заставив, по словам английского богослова Фредерика Робертсона, многих усомниться, «есть ли вообще на свете то, во что можно верить». Это была паника перед лицом небытия, от которой викторианцы всеми силами старались избавиться. Неужели мы все были просто, как опасался Чарльз Кингсли, «шестеренками в огромном механизме»?