В соединении торжество: получили из Киева две отрадные радиограммы. В одной сообщалось, что капитану Роберту Кляйну Указом Президиума Верховного Совета СССР присвоено звание Героя Советского Союза. Вторая была адресована самому Кляйну. Его поздравлял с высоким званием Никита Сергеевич Хрущев и желал дальнейших успехов в борьбе с фашизмом.
А тем временем адресат рыскал где–то под Ковелем…
Еще днем ординарцы, смеясь, сообщили мне, что Цымбал здорово рассказывал о боевом пути Роберта Кляйна, о подвиге, за который он был представлен к Герою. И, когда стало смеркаться, я решил наведаться к рассказчику.
Поехал верхом. Подмораживало. Над селом спускался туман. Конь скользил копытами по ледку, который местами уже проваливался.
На площади, возле церквушки, встретил Мыколу Солдатенко.
— Ординарцы говорили, что очень интересно о нашем герое Цымбал рассказывает.
— Ага, — поддакнул Мыкола. — Вот и сейчас хлопцы опять собираются его слухать.
— Послухаем и мы, что ли? Где они тут?
— Та в школе. Там у них штаб батальона. И рота одна…
Мы тихо вошли в класс, где в полутьме лежали бойцы. Только дверь в соседнюю комнату — видимо, учительскую — была освещена. У просвета толпился народ. Мыкола Солдатенко молча указал мне на горку школьных скамей, сложенных у стенки одна на другую. Я примостился поближе к печке. Напротив была разостлана солома. На соломе лежало человек двадцать. Одни похрапывали, другие курили…
— Ну давайте, Андрей Калинович, пора уже, — просили связные.
— Сейчас, сейчас, — отозвался Цымбал несколько неуверенно. Он заметил, что в учительскую вошел Солдатенко.
— Та вже починай! — сказал тот. — Знов про меня будешь? Брешешь — так бреши вже в глаза…
— Нет, товарищ Мыкола, тут разговор намечается про другого, — ответил Цымбал.
— И про вас они не брешут, а всю только правду рассказывают, — вступился за Цымбала связной Шкурат. — Очень даже подходяще говорят.
— Послухаем, — сказал, усаживаясь, Солдатенко.
— Значит, так, — начал Цымбал. — Идут бои за Киев. Это, когда я еще в бригаде Родимцева воевал. Держимся. Как зубами вцепились. Ну, Клейст, генерал фашистский, потыкался–потыкался и назад: правее завернул, на Умань пропер. А потом слух пошел, что уже и к Николаеву приближаются его танковые клинья. Семнадцатого чи девятнадцатого сентября, не помню точно, — приказ: Киев сдать. Ах ты, горе какое! Фашисты на Левобережье рвутся, впереди нас клещи сжимают. Ничего не поделаешь, подались мы к Борисполю. А прикрывала наш отход танковая бригада. Не упомню уж номера, да и, кто командовал ею, запамятовал. Но именно в той бригаде и служил в ту пору Роберт Кляйн. Значит, мы где–то рядом были — это точно. Только я выкарабкался живым–здоровым, а он остался. Ранили его в левую ногу.
— Откуда же он взялся под Борисполем? — не утерпел Солдатенко.
— Кляйн с Поволжья родом. С самого города Энгельса. Танкист. Лейтенант, кандидат партии. Да–а… И остался он, раненный, на огороде, когда фашисты в Борисполь из Киева прорвались. Раненых достреливают, других пленных тащат куда–то, как курят на зарез. А этот танкист Кляйн лежит себе пластом рядом с подсолнухом спелым. Нога перебитая — ни подняться, ни уползти. Он стебель подсолнуха зубами перегрыз, до решета добрался, выгрыз все семечки — и вроде сыт. Тут пить захотелось, а воды нет. Сами понимаете: солнце в полдень добре припекает. Горит весь наш Кляйн. Разум мутиться стал. Словом — смерть… День так прошел, ночь миновала, новая заря на востоке занялась. И вдруг вышла на огород дивчина — хозяйская дочка. Увидела раненого. «Солдатику, тикай, — шепчет. — Немец у нас на дворе». А раненый свое: «Пи–ить». Глянула она на его рану страшную, тихо ойкнула… и убежала. Ну, думает Кляйн, — конец. Сейчас девчонка с испугу проболтается и фашисты придут. Небо у него в глазах черным–черно стало: потерял, значит, сознание. А через полчаса приходит в себя и чует — весь воротник мокрый. Это девчонка та самая зубы ему разжала и в рот воды из глека льет. Глотнул раз, глотнул второй, чуть–чуть отдохнул.
— Ох и жестокая ты, жизнь солдатская, — вздохнул в классе кто–то из слушателей.
Цымбал замолк, задумался, что–то вспоминая. Молчали и все остальные. Лишь потрескивали чурбачки в «парашюте».
Нарушил молчание Мыкола Солдатенко:
— Да кажи, що ж дальше, Андрей Калинович?
— А дальше было так: берет та дивчина серп и начинает кукурузу жать. Жнет и кладет бодылья прямо на раненого. Целую скирду наложила. Шуршат сухие листья. А затем словно ветерок подул — шепчет она: «Солдатику, ты живой?» — «Живой», — отвечает Кляйн. «Когда возможность будет, я опять приду и тебя сховаю», — говорит дивчина и сует под бок тыкву с водой… Промаялся Кляйн под скирдой кукурузной на огороде еще двое суток. Немцы рядом ходили. Слышал, как они между собой переговаривались, решая — трогать им хозяйскую дочку или нет. Был среди них какой–то капрал — баптист чи другой вангелист какой, ну, словом, старовер европейский. Запретил трогать…
Человека три из куривших в классе, на соломе, встали и тихонько подошли поближе к дверям учительской. А Цымбал продолжал: