— Я-а-а. Хаб аух венишь брот[258]
.— Хрен тебе в рот.
— Нед ферштее[259]
.— Хреном по шее. Вот тогда, может быть, поймешь.
— Я-а. Ишь бин аух арме тойфель[260]
.Подходит Педа Либишь.
— Вас ист денн лёс, Фалдин?[261]
.— Руссен брот гекляут[262]
.— Я, я. Гут, гут… Аба золль никс дем шеф заген. Ди арме лёйте иммер хабен хунгер[263]
.Фалдин никому не сказал.
Cogito — ergo sum[264]
.Sum ergo cogito[265]
.Какая жизнь без мысли, без думы!
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать[266]
(то есть чувствовать, любить).Мыслить и любить — вот содержание полноценной жизни.
А мысль пленяги взлететь не может: она скована, как сковано тело.
Запереть мыслящего человека, истязать его физически и морально и вдобавок ко всему этому лишить духовной пищи — вот безмерная жестокость. Как тут не вспомнить свирепость мучителей Уголино[267]
.Настанет день, и рухнет башня глада.
Тогда берегись, Tedesco Rugieri[268]
.Непереносимы муки физического голода. Они превращают человека в бессловесное четвероногое. Шаришь воспаленными глазами, роешься в мусорке, тащишь всякое дерьмо в рот.
А разве духовный голод лучше? Нередко и он клонит долу очи пленяги, жаждущего пищи для ума. Найдешь в альтпапиркорбе[269]
обрывок газеты или страничку журнала — и рад им, словно пайкам и лушпайкам. Заберешься куда-нибудь подальше от вахманских глаз и читаешь, пока вокруг не лягут сумеречные тени.— Литератор!! — злобно говорит Мацукин. — Книгами да совестью питаешься.
— Видать, не все сало вытопили фрицы, в кишках еще осталось. Погоди, скоро выбросишь свои листочки в аборт.
— Без книги подохнешь и с книгой подохнешь. Как ни крутись, браток, а все равно сыграешь в ящик.
— Бог не выдаст, свинья не съест. Авось не подохну.
— Что же, ты средство какое знаешь? Говори, может, и нам поможет.
— Средства не знаю, а поддаваться психозу голода не стану. Печатное слово как раз и помогает мне бороться с ним.
— Вот антимонию развел. Сплошная черная магия.
— Не спасут, браток, и черные книги[270]
. Все равно подохнешь с нами.А я продолжал собирать клочки газет и журналов. Правда, это была геббельсовская печатная брехня, но я научился анатомировать ее и читать между строк. Кроме того, кое-что узнавал от Фрица и Адама, слушавших тайком советское и английское радио. Так постепенно, по кусочкам воссоздавалась правда о положении на фронтах, о внутренней политике фашистской Германии, о фактическом бесправии немцев-рабочих, об изуверском плане Гитлера уничтожить русский народ, о стремлении нацистов построить Neue Europa (Neue Ordnung in Europa)[271]
по спартанскому образцу, то есть превратить всех ненемцев в илотов, добывающих материальные блага для нордических спартиатов.Товарищи стали иногда обращаться с вопросами:
— А что наши, всё отступают или уже остановились?
— А как англичане?
— А где Сталин?
Число вопросов с каждым днем возрастало, беседы делались более частыми и продолжительными. В истерзанных пленяжьих душах, где почти вся интеллектуально-эмоциональная сфера подавлена пищевой доминантой, постепенно пробуждались проблески мысли. Правда, некоторые еще говорили:
— Нет, силен распроклятый немец. Не выдюжить нашим.
Но уже звучали и другие голоса:
— А может, и прав Сталин: победа будет за нами[272]
.Многие не удовлетворялись и этой робко высказанной надеждой.
— Врешь, Петро, совсем не то говоришь. Скажи — Сталин прав: победа будет за нами!
Саша Сщенцов[273]
возмущен своим напарником по станку Харисом Каримовым.— Сволочь черножопая. Мало того, что он добровольно чистит немецкий аборт, чуть ли не языком вылизывает стульчаки. Теперь он вкалывает на станке так, что немцев оторопь берет.
— Это верно. Позавчера подошел ко мне Фриц Штайнбрешер: «Чего хочет добиться Каримов своей сверхскорой работой? Скажите ему, чтоб он замедлил темпы». Говорил Каримову. А что толку: он все равно свою линию тянет.
— Ну а что делать мне — напарнику Каримова?
— Как что? Уж не думаешь ли ты равняться на него? Или и тебе мерещится экстрапайка?
— Плевать я хотел на экстрапайку. Но ведь шеф скажет: «Варум-почему? Каримов гут арбай, и ты, дескать, мус гут арбай»[274]
.— А ты плюнь и на дике швайн[275]
, и на черножопого гада.— Да, тебе хорошо говорить. А как набьют морду да посадят в карцер без баланды и пайки!
— Ну и что ж такого? Не ты первый, не ты последний.
— Хорошо еще, если в карцер, а то, пожалуй, в гештапо за саботаж.
— Погоди, оторву Каримову голову да в немецкий аборт брошу.
— Гляди, какой герой сыскался. Небось скоро сам начнешь втыкать.
— Шалишь, брат. От моей работы немцам накладно будет. Знаешь, где мое рабочее место? Вон, по ту сторону карцера.
Саша Романов показал в сторону пленяжьей уборной. Там наше основное убежище, ферштек, рефушум[276]
, место для маскировки.Яркое, но почему-то холодное солнце. После митагсбаланды[277]
греемся во дворе. Петро Ткаченко и вся его «комиссионка» заняты поисками пищи.— Брось, Петро, — говорит Беломар, — двор чисто выметен, ничего не найдешь.