Что до различных политических личин де Коринта (например, он непродолжительное время заигрывал с компартией в наиболее сталинистский период ее истории), то, вероятно, они представляли собой лишь воплощение его собственной неуверенности как перед возраставшей тревогой, так и перед растущей опасностью. Красиво умереть в каком-нибудь бесполезном сражении с танками противника (коим, по иронии судьбы, оказалась та самая Германия, сенсационным возрождением и идеологией которой он восхищался), скорее всего было для него вероятностью, хладнокровно рассматриваемой им как возможной. Он из сражения вышел прихрамывая — но элегантно — и, как обычно, готовым со всем пылом своего сердца взяться за любое, даже самое подозрительное, дело.
Бывший директор Французского театра Давид Самюэльсон в своих воспоминаниях отмечает, что на исходе отрочества де Коринт возмечтал сделаться великим актером и что он играл на небольших парижских сценах, иногда исполняя кое-какие серьезные роли. В ту пору он отдавал предпочтение пьесам историческим, в которых изображал одиноких героев, чьи судьбы были великими и печальными, как, например, жизнь Наполеона, Берлиоза и Кромвеля… > связи с этим Самюэльсон замечает, что всякий политический деятель — это неудавшийся театральный актер. Вероятно, справедливо и обратное.
К концу 30-х годов финансовое положение отцовской картонажной фабрики улучшилось. Сверх больших, летних, каникул, которые мы всегда проводили в Керангофе у бабушки по материнской линии (к ним вскоре добавились поездки на непродолжительное время к морю, в гости к старшей маминой сестре, чей обыкновенный крестьянский дом был построен неподалеку от Киберона), нам прибавили краткосрочные каникулы зимние, и мы ездили на Юру с настоящими лыжами и всем прочим снаряжением, с любовью готовившимся нами за несколько недель до отъезда. (Это была эпоха жирных смазок для обуви, регулируемых креплений и норвежских смоляных мазей для лыж, чьим резким запахом пропитывалась вся квартира.)
После смерти дедушки Роба мы уже не ездили в Арбуа, где при его жизни наслаждались упоительными осенними ощущениями, собирая опавшие яблоки и свежие грецкие орехи по обочинам дорог, пересекавших из конца в конец начинавшие рыжеть поля.
(Несколько расплывчатая увеличенная фотография светло-коричневого цвета, на которой виден на заднем плане, посреди голых деревьев, замок, изображает меня по-девичьи миловидным ребенком семи-восьми лет в перкалевом фартуке, похожем на коротенькое платьице, обнимающим голой рукой куст штокроз, склонив в его сторону свою украшенную каштановыми локонами голову, с ласковой улыбкой, адресованной объективу.)
Брат отца, который был заметно старше его, служил на почте в Рюссее, что ниже Морто, в департаменте Ду. Именно там, на опушках елового леса, мы научились кататься на лыжах по отлогим, но малоснежным склонам. Мы устраивались на полный пансион в каком-нибудь кафе-отеле для коммивояжеров, где дядя давал волю некоторым своим обыкновениям. Был он человеком добродушным, часто под хмельком, а по воскресным дням писал маслом зимние пейзажи с хижинами и заснеженными лесами, но не с натуры (так как редко выходил за пределы местечка), а с почтовых открыток. Все они предназначались для продажи, и кондитер с ближайшего перекрестка выставлял их среди ящиков с фруктами и овощами. На его картинах ели всегда напоминали скелеты копченых селедок, с чем он, смеясь, соглашался. Еще, усердно шутя и посредственно каламбуря, дядя рассказывал о своих печалях не понятого миром художника.
Сцены, с наибольшей отчетливостью запечатлевшиеся в нашей памяти, были одновременно и самыми пустячными и бесполезными: мы заботливо храним эти воспоминания, но абсолютно не знаем, что с ними делать. Вот одна из таких, бессмысленно и настойчиво требующих попасть в рассказ. Дядю я снова увидел спустя десять лет. Он вышел на пенсию в Орнансе. Помня его человеком приветливым, я решил нанести ему неожиданный визит во время путешествия на велосипеде от Вогезов до Альп в компании Клода Олье, с которым незадолго до того свел знакомство в немецких трудовых лагерях.