Мне с большим трудом удалось найти прибежище отставного почтового служащего, так как он, урезав наполовину фамилию, которую носят уже не менее десятка поколений нашей семьи, стал называться просто Морисом Робом. Нельзя сказать, что его жилище было именно лачугой, но представляло собою нечто очень близкое к ней — столь мрачным, грязным и запущенным оно показалось мне тогда. К нему вела небезопасная щелястая лестница, поднявшись по которой я ступил на пол с дырой, образовавшейся у самого порога и прикрытой дранкой. Дядя и тетя, как обычно, были под хмельком. На столе, заваленном не поддающейся опознанию кухонной утварью, возвышалась литровая бутыль красного вина. Комната была так тесно заставлена разномастной мебелью, что я не знал, где найти себе место. Дядя наконец меня узнал, точнее понял, что я сын его брата. Являвшая собой род бесформенной массы, увенчанной красным одутловатым лицом, тетя Луиза, вдрызг пьяная, нашла себе пристанище в углу, на стуле таком низком, что поначалу я подумал, будто она сидит прямо на полу. Каждые тридцать секунд она монотонно и испуганно повторяла плаксивым голосом: «Морис, кто это?»
Через короткое время оба они умерли. Папа поехал на похороны в Орнан (о, Курбе!)П7
и привез оттуда как сувенир изготовленный в Арбуа небольшой диванчик из дикой вишни с занятной складной спинкой (теперь он находится здесь, в Мениле), а также два золотых обручальных кольца, валявшихся в шкатулке для мелких вещиц. Я их взял себе в день собственной свадьбы, так и не узнав, для кого они были изготовлены. Большее из них пришлось впору моему безымянному пальцу, на котором я его ношу вот уже четверть века. Чтобы упрекнуть меня в этом, не нашлось ни церкви, ни попа. Дядюшкино кольцо заменило собой те четыре алюминиевые шайбы, к тому времени страшно истончившиеся, о которых было говорено выше. Кольцо для Катрин, очень маленькое, пришлось уменьшить еще и наново отполировать. Что касается вопроса, беспрестанно задаваемого перепуганной тетей Луизой, то я совершенно уверен в том, что он лег вПо прошествии двух лет мы отказались от Рюссея в пользу крошечной деревеньки на Юре, посреди намного более живописных и пригодных для катания на лыжах альпийских лугов, куда регулярно ездили вплоть до начала войны. Там всегда было очень много снега; порою — слишком. Восторгам не было конца! «Встать на лыжи прямо у порога гостиницы» нам казалось фантастическим счастьем. Тогда не существовало оборудованных склонов, и, чтобы подняться наверх, приходилось прикреплять моржовую шкуру к ботинкам; но прогулки неизменно бывали интересными, а спуск с горы легким. Мы были счастливы все четверо (правда, чаще — трое, поскольку мама в смелости нам уступала), оказываясь с глазу на глаз с этими безупречно белыми горами, которые по вечерам вдруг окрашивались в розовый и синий цвета, в то время как мы катались цугом по девственным просторам, окаймленным елями; ветви их сгибались под тяжестью пахнущих свежестью снеговых шуб, по ночам покрывавшихся ледяной коркой, — хрупкие на вид силуэты, словно вырезанные из черной бумаги, медленно двигались по склону и, вероятно, издали казались неподвижными. Отец, облаченный в форму альпийских стрелков, прокладывал лыжню, а за ним гуськом шли его сын и дочь. Ах, какое счастье было похвастаться маме своими достижениями! И какое удовольствие было в том, чтобы вновь увидеть теплый свет в окнах — уже более комфортабельного — стоявшего в точности на границе небольшого отеля передняя дверь которого (что нас страшно забавляло) открывалась во Францию, а задняя — в Швейцарию! Но более всего нам нравились комнаты, которые были поделены на две равные части предполагаемой межгосударственной границей. (Когда постояльцы входили с улицы, с ее свежим и холодным воздухом, им в нос ударял специфический запах зимне-спортивных гостиниц; он настолько был своеобразен, что я даже не стану пытаться определить его компоненты; многие годы спустя я вновь пережил это ощущение в Давосе и Церматте.)