(Зачастую дремавшая энергия нашей матери после войны нашла себе новое поле применения, которое позволило ей проявить все свои таланты: в Керангофе она полностью спланировала и затем руководила восстановлением нашего семейного дома, «на 100 % разрушенного», по определению экспертов строительных служб департамента, бомбежками союзников. Мама утверждала, что крупные мероприятия ей нравились больше мелких повседневных дел. В них она себя чувствовала вольготнее.)
Нет, безразличным я не был. Совсем не это сохранила моя память. В глубине души я знал, что не я проигрывал эту войну. Давно приученному думать, что наши правители являлись марионетками, что нынешние генералы были ни на что не способными, а нашу армию разрушил Народный фронт, мне было очень трудно вдруг ощутить себя полностью солидарным со всеми отвергнутой Францией. Я просто был обречен принять то, что другие, а не я, давно заслужили. Но что я мог сделать в свои семнадцать лет? Глупо-успокоительная информация, распространяемая официальными инстанциями, лишь усугубляла чувство беспомощности и покинутости. Нам лгали, как детям.
Вполне вероятно, что укоренившаяся во мне убежденность в принадлежности к небольшой группе людей, абсолютно не воспринимавшихся массой остальных, убежденность, до предела развитая клановой идеологией (нас, всех Роб-Грийе, обвиняли в том, что мы воспринимали остальной мир как скопище дураков), тоже не слишком благоприятствовала тому, чтобы я вдруг проникся требуемым чувством национального единства. Этот уголок Финистера находился во многих и многих километрах от Вислы. Рейн, Маас и Сомма были несколько ближе. Я жил в другом месте. Я хорошо трудился в школе (был «явно первым», как свидетельствует табель; учиться мне нравилось всегда, люблю это дело и сегодня), старательно выполнял все домашние задания и успешно сдавал экзамены… Я был демилитаризованной зоной, наблюдателем одиноким и не наделенным никакими полномочиями, забытым в открытом городе…
Война заявила о себе у нас внезапно и грубо, в форме самой неожиданной: ровно в полдень папу подвез к садовой ограде военный шофер на какой-то разбитой машине, наскоро перекрашенной в тусклый серый цвет для того, чтобы ее труднее было увидеть вражеским летчикам, но тем не менее во многих местах простреленной, на что указывали широкие и косые отверстия, пробитые пулеметами, установленными на самолетах «Шука». Папа был бледен и нервен сильнее обычного. Он разговаривал отрывистыми, сухими и бесцветными фразами.
Сжегши во дворе министерства ненужные архивы, содержавшие сведения о нашем вооружении, отец уехал поездом на юг и вскоре затерялся в общем потоке исхода, конечной цели которого не знали ни гражданские, ни даже военные. Мосты через Луару оказались разрушенными, и пришлось искать переправу западнее. Чувствуя себя бесполезным среди этого беспорядочного отступления, он решил возвратиться к тем единственным существам, ответственность за которых его не покидала никогда; на его счастье, дороги, ведущие в Брест, оказались менее запруженными потоком беженцев. Оставление поста? Но его больше не существовало! И еще. Как-то раз папа заявил, что ради сохранения семьи он способен сделать все, даже убить!..
Тогда же он сказал, что война безвозвратно проиграна, что у нас более нет ни техники, ни армии, ни союзников, ни даже надежды на какую-либо помощь… В какие-то моменты слова застревали у него в горле, которое ему перехватывали то рыдания, вызванные мыслью о поражении, то страх, то радость возвращения домой. Мама повторяла: «Ты уверен?» — не желая верить, что все кончено, что соответствующее противодействие невозможно, что рассчитывать на чудо не приходится… От негодования она плакала… Шофер уехал в своем разбитом автомобиле, чтобы, лавируя между немецкими колоннами, попытаться добраться до собственного дома. Стоит ли удивляться тому, что среди всей этой катастрофы маршал Петен внезапно появился как некая звезда?