Париж тоже не выглядел очень веселым; в нем также не было видно автомобилей; это и тишина сообщали столице какую-то новую краску. Нельзя было сказать, что немецкие войска ее заполнили патрулями и зеваками: у них явно имелись иные занятия. Среди этой пустоты парижский пешеход пользовался определенным родом свободы: свободы пустынных пространств, свободы заброшенности и сна. По этому городу-призраку можно было совершать огромные переходы, не преследуя никакой цели. Однажды мы с отцом прошли его весь из конца в конец, толкая перед собой ручную тележку с ниспосланным Провидением мешком каменного угля. Наступила зима, и проблема холода в жилищах прибавилась к неизбывной проблеме скудевшего рациона питания; увы, совокупность вульгарных жизненных забот весьма часто брала верх надо всем остальным. Папа вкладывал в материальное обеспечение существования клана и душу и тело.
Поступив в Сельхоз и будучи уверенным в счастливом завершении своего длительного и дорогостоящего обучения, я работал уже не столь усердно, или, точнее говоря, остановил выбор на предметах для меня интересных (то есть на биологии растений, генетике, биохимии, геологии…), совершенно пренебрегши остальными (такими, как сельхозтехника, сельхозстроительство и промышленная технология). Я часто ходил на концерты и в оперу. Там, разумеется, всегда было полно немецких офицеров, которые составляли большую часть публики партера некоторых престижных залов, особенно в Опера-Гарнье. Однако они мне никак не мешали, будучи слушателями очень тихими и почти призрачными в своих отутюженных мундирах. К тому же разве мы, они и я, не любили одной и той же музыки, не были почитателями Баха, Бетховена, Вагнера, Дебюсси и Равеля? Места же, которые они покупали, стоили слишком дорого для моего тощего кармана. И еще. Как это ни парадоксально, именно я взирал на них свысока!
В Сельскохозяйственном институте существовали «кружки», небольшие группы студентов, предпочитавших одни и те же развлечения. Так, имелись кружки любителей бриджа, шахмат, танцев и верховой езды. С несколькими друзьями, в число которых входил будущий живописец Бернар Дюфур, мы создали «музыкальный кружок Сельхоза». Большинство из нас было петеновцами, и однокурсники, которым нравилось считать нас коллаборационистами, называли наше объединение «группой К», впрочем, совсем по-дружески. Со вступлением в войну Соединенных Штатов и с началом трудностей у немцев на Восточном фронте количество деголлевцев возросло. Но все это не выходило за рамки умозрительного и не приводило ни к ненависти, ни к подлинному разладу между противоположными партиями.
Но вот однажды из чистого мальчишества (мне всегда доставляло удовольствие дразнить однокашников) я выкрал пачку документов, которые два студентам «англофила» собирали и с таинственным видом прятали на самом верху большой аудитории. О ужас! Это были подробные планы оборонительных сооружений Парижа! По вдруг погрустневшим физиономиям однокурсников я понял, что они играли в Сопротивление активнее — если не более действенно, — чем я думал. Удивление мое усилилось, когда мне стало ясно, что они опасались доноса. Я тут же вернул им все компрометирующие документы. Этот, с моей точки зрения, совершенно естественный поступок был вознагражден аналогичной снисходительностью, когда осенью 1944 года, в самый разгар истерии чисток, я оказался на одной студенческой скамье в продолжение двух последних лет учебы с однокурсниками-макизарами и подпольщиками.
Все студенты, родившиеся в 1922 году, получили именные повестки Службы принудительных работ лишь в конце 1943 года. Якобы заменяющая военную службу, от которой «призыв 42» был освобожден, но не предусматривающая никакой отсрочки для учащихся даже на несколько месяцев защиты дипломов, эта мобилизация гражданских лиц объяснялась необходимостью «сменить» наше воинство и направляла их на работы в Германию, где за каждого из нас отпускалось на волю по одному французскому военному, проведшему в плену не менее трех лет.