На нашей одежде не имелось ни знаков различия, ни специальных нашивок (властям было достаточно изымать из нашей зарплаты ее существенную часть как «налог на иностранных рабочих», то есть тех, кои «приехали к нам, чтобы жить за наш счет»…); но немецкие евреи, как и во Франции, носили на груди желтую звезду (в 1944 году их очень мало ходило по улицам — нетрудно догадаться почему); украинцы были маркированы словом «Ост» (урезанный вариант слова «остарбайтер» — рабочий из восточных областей), нарисованным белым по синему; поляков же, наших дорогих поляков, которые все как один носили в своих сердцах образ Франции, можно было легко узнать по букве «П», вышитой на их одежде, и они не имели права ни на штрудель, ни на треугольные порции разноцветной кондитерской выпечки, украшенной заменителем крема… Любить порядок — это уметь классифицировать, а покончив с классификацией, наклеивать этикетки. Что может быть более естественным?
Вот еще одно воспоминание об ансбахском госпитале. Я уже не нахожусь в небольшом подземном зале, где теснятся хворые и умирающие, которые пребывают в слишком плохом состоянии, чтобы спускаться в бомбоубежище во время воздушных тревог, и где стоит церковная тишина, а каждое утро стыдливо задергивается занавес над умершим ночью человеком (предусмотренный на такой случай железный прут окружает каждую койку на высоте двух метров от пола). В длинном светлом зале (где полсотни железных кроватей выстроены в две шеренги, одна из которых — под окнами, а другая — вдоль глухой стены) прямо передо мной лежит неимоверно большой и широкоплечий человек с лицом миролюбивого зверя, скорее всего — медведя; увы, очень похоже, что он находится в последней стадии туберкулеза — так продолжительны его приступы кашля и ужасна мокрота.
И вот за ним приходят четверо военных, которые определенно не являются ни фельдшерами, ни врачами. Человек отказывается идти и начинает издавать своим низким пещерным басом громкие вопли, прерывая их то ли русскими, то ли подобными русским словами. Миленькие медсестры, в замешательстве отвернувшись, объясняют нам, что этот больной уже неизлечим и что его переводят в другой госпиталь. Тот, уже поднятый на ноги, слабо отбивается, продолжая вопить наподобие ведомого на бойню животного и, несомненно, понимая, о каком таком госпитале идет речь. Экзекуторы его одевают и в конце концов вытаскивают вон. Они даже не достают ему до плеча. Он производит впечатление принадлежащего к совершенно иному виду живых существ, нежели его стражники. На его шинели выстрочено: «Ост»… Если хочешь упорядочить все, из чего состоит жизнь людей, то регулируй и то, что касается их смерти.
Пока меня лечили аспирином в лазарете фишбахского лагеря, один шарантский крестьянин поймал косулю, запутавшуюся в силках. Подобная охота очень проста и большой изобретательности не требует. Тщательно сосчитанные оленьи стада заботливо охранялись лесниками, которые носили им охапки сена или соломы. Отпечатавшиеся на снегу следы жертвы и браконьера существенно облегчили расследование. К тому же последний — тщеславный, как все охотники, — приберег для себя как трофей копыто. Не знаю, что с этим человеком сделали, но только в Фишбахе он мне больше не встречался.
Один наш парижский фельдшер (серьезный и преданный своему делу студент-медик), обвиненный в укрывательстве симулянтов (они себя чувствовали достаточно хорошо, чтобы охотиться в лесу по соседству), а также в сокрытии их преступлений (он не донес на преступника), тоже был куда-то уведен, но как раз перед моим отъездом во Францию объявился вновь. Он так изменился, что я его узнал с большим трудом. У этого полускелета подрагивали руки, в глазах, вылезших из орбит, застыл страх; он изредка и неуверенно произносил несколько слов, сохраняя полное молчание о том, что с ним произошло. Несчастный напоминал того английского офицера из рассказа Киплинга, который возвратился в Сингапур из русского плена, а донимавшим его расспросами друзьям сказал одну-единственную фразу: «Меня познакомили с другим типом лагерей».
Несмотря ни на что, наш лагерь был из тех, откуда можно возвратиться. В 1945 году мы узнали, что существовали другие, замысленные германской администрацией для впуска без выпуска. Между фишбахским лагерем и лагерем Ночи и Тумана, вероятно, можно было найти промежуточные, методично разбитые на категории и соответственно оборудованные. Вот одна из очень многих второстепенных деталей, на которую я обратил внимание, возможно, неосознанно: все эти лагеря состояли из однотипных бараков, оборудованных одинаковыми нарами… Но вот нечто поразительное: лагерь, в котором я оказался, прежде служил для показательных посещений участниками конгрессов, бодро дефилировавшими во время грандиозных празднеств, устраиваемых режимом во время Reichparteitage10
. Выстроенные специально для подобных собраний и подавляющие своими размерами и помпезностью (в типично гитлеровско-сталинском стиле), эти сооружения все еще возвышались в нескольких километрах от Фишбаха.