В первые годы XX века недоучившийся студент и начинающий литератор Зайцев с головой окунулся в мир литературной богемы. Позднее, в эмиграции, он признается, что окружавшие его тогда писатели, художники и, конечно, он сам мало что понимали об истинном состоянии России. Увлеченные интенсивностью жизни («Сколько бурь, споров, ссор, примирений!»), люди его поколения и круга не смогли, например, распознать великий, но и трагический феномен так называемого русского Ренессанса, частью которого явились они сами: «Россия, несмотря на явно неудачное правительство, росла бурно и пышно, тая все же в себе отраву… Некоторые называли даже начало века „русским Ренессансом“. Преувеличенно, и не нес ренессанс этот в корнях своих здоровья – напротив, зерно болезни… Материально Россия неслась все вперед, но моральной устойчивости никакой, дух сомнения и уныния овладевал».
Большое значение в становлении литературного таланта Бориса Зайцева имело его приобщение к европейской культуре, и в первую очередь – к культуре Италии. В 1904 году вместе с женой Верой Алексеевной (дочерью А.В. Орешникова, хранителя Исторического музея) он впервые побывал во Флоренции – городе, ставшем, по собственному признанию, его «второй родиной». Тогда же, во Флоренции, он выбрал себе на всю жизнь духовного водителя – им стал гениальный поэт и несчастный скиталец Данте Алигьери. Зайцев позднее вспоминал: «Началось с Флоренции 1904 года, первой встречи с Италией. Собственно, я тогда почти ничего не знал о ней. Но как город этот сразу ударил и овладел, так и семисотлетний его гражданин Данте Алигьери Флорентиец. Не могу точно вспомнить, но наверное знаю, что он поразил сразу – профилем ли, своей легендой, неким веянием над городом. Началась болезнь, называемая любовью к Италии, несколько позже – и к самому Данте».
В годы литературной молодости, отвечая на вопросник для известного биографического словаря С.А. Венгерова, Зайцев счел важным отдельно отметить: «Не могу не прибавить, что одним из крупнейших фактов духовного развития были путешествия в Италию и страстная любовь к итальянскому искусству, природе и городу Флоренции. Не боясь преувеличить, автор этих строк мог бы сказать, что имеет две родины, и какая ему дороже, определить трудно». Это ощущение Борис Зайцев пронес через всю свою долгую жизнь. Через полвека, незадолго до смерти он напишет: «Если бы я верил в перевоплощение, то утверждал бы, что во Флоренции когда-то жил, и Данте был чуть ли не моим соседом…»
В первые полтора десятилетия XX века именно Флоренция стала главным объектом массового «культурного паломничества» в среде русской интеллигенции. В Петербурге зачинателем этой традиции принято считать блестящего историка и педагога Ивана Михайловича Гревса; его преклонение перед Флоренцией разделили затем его ученики, такие корифеи русской мысли, как Л.П. Карсавин, Г.П. Федотов, В.В. Вейдле.
А в Москве «первым флорентийцем» стал Борис Зайцев, быстро втянувший в эту орбиту такую новую «звезду», как искусствовед Павел Павлович Муратов – автор ставшей потом культовой для интеллигенции книги «Образы Италии», которую он посвятил Зайцеву. В числе «новообращенных» оказались в 1910-х годах и мои родные дед и бабушка – присяжный поверенный и историк театра Сергей Георгиевич Кара-Мурза и его жена Мария Алексеевна, урожденная Головкина. Путевой дневник деда за 1913 год свидетельствует: настольными книжками в их итальянском турне по стандартному для «русских пилигримов» маршруту Венеция – Падуя – Флоренция – Рим – Неаполь были сочинения Зайцева и Муратова – близких знакомцев по московским литературно-художественным салонам…
Сам Борис Зайцев неоднократно писал о той «почти религиозной роли», которую Италия сыграла в жизни его, Муратова и других людей их круга: «Мы любили свет, красоту, поэзию и простоту этой страны, детскость ее народа, ее великую и благодатную роль в культуре. То, что давала она в искусстве и в поэзии, означало, что есть высший мир. Через Италию шло откровение творчества». Можно сказать, что Борис Зайцев стал одним из интеллектуальных лидеров процесса, важного для русского Серебряного века, – во многом спонтанного, но со временем все более акцентированного. Это характерный процесс размежевания двух пространств – «пространства культуры» и «пространства власти», размежевания, создававшегося в значительной степени переживаниями «паломничеств» в Европу. То было движение, однозначно плодотворное для самоопределения русской культуры, но весьма неоднозначное для российской политики. Ведь значительная часть творческих сил периодически (а иногда и надолго) как бы самоустранялась с арены политики, оставляя «один на один» официозное охранительство и нарастающий русский радикализм, другими словами, Реакцию и Революцию.