Читаем Рождение двойника. План и время в литературе Ф. Достоевского полностью

Литература Достоевского – одно из наиболее выразительных свидетельств опыта подавленного, «оттесненного» и одинокого тела в общей картине тогдашних крепостных и пенитенциарных практик насилия[115]. Насилие казалось ему могущественным и отвратительным посредником между произволом имперской власти и послушанием в пореформенной имперской России. Как если бы можно было составить общую, карательную карту отечественной литературы: для одной, придворно-дворянской, «барской», и для другой – разночинной, литературы по происхождению «холопской» (рожденной воображением и рессентиментной памятью бывших крепостных); одна поротая, а другая – нет. Вот откуда разрыв между литературами, который ничем не восполнить, хотя бы потому, что их разъединяют начальные образы тела: одно достаточное и полное, завершенное в своей физической и феноменальной проекции, – тело незатронутое (тело, которого никогда не касалась ни розга, ни плеть, ни веревка, ни кандалы и оковы); а другое – затронутое (тело униженное и оскорбленное, «обнаженное», раздробленное, несобранное, слепленное из боли, подавленности и презрения).

Один из критериев различия – телесное наказание. В классической русской литературе мы найдем изображение многих, самых жутких сцен насилия, характеризующих повседневный уклад тогдашней жизни. Однако совсем нет попыток увидеть в насилии нечто большее, чем только свидетельство крепостного мироустройства общества, нехватку гражданских институтов, отсутствие правового сознания, на чем, собственно, покоился произвол имперских властей. Как следствие, неспособность признать в насилии неизменную и вековечную изнанку жизни. Для литературы Достоевского насилие не объект изображения, а способ, каким реальность может быть представлена. Литературная имманентность насилия очевидна, ее нельзя устранить, это стихия, если угодно, сама материя отраженного исторического бытия. Насилие становится самой литературой. Жить насилием и через него обращаться к бытию: быть-через-насияие.


Господство над телом Другого – высшая и всегда желаемая ценность всякой деспотии. Систематически и без всякого оправдания применяемое телесное наказание ведет к утрате чувства человеческого достоинства, обесцениванию индивидуального бытия; в нем – смерть личности. Литература Достоевского не могла не отразить в себе наиболее приметные особенности карательно-истязательного отношения к телу Другого. Хотя физическое давление на тело в течение XIX века постепенно уменьшается, тем не менее полностью не исчезает, более того, так и остается кодом практически всех отношений подчинения, дисциплины и власти (хотя многие телесные наказания отменены законодательно). Продолжает сохраняться раздел общества на тела благородные и неблагородные, крепостные и господские, на «белую и черную кость», на тех, кто слаб, а кто силен, кто заполучает право наносить боль другому, а кто ее должен переносить и может быть подвергнут истязанию в любой момент, а Другие – те, кто сильны и благородны, – только в крайних случаях. Право применять насилие вне закона и права, в сущности, было одним из самых живучих и жестоких традиций древнерусского уголовного права вообще[116]. Понятно, что без учета всех этих факторов невозможно изучать психомиметическую матрицу литературы Достоевского. Случаи семейного насилия из пореформенной судебной практики пристрастно обсуждались Достоевским (на страницах издаваемого им «Дневника писателя»). В одном выпуске «Дневника писателя» он выступает на стороне избитой, «высеченной со всей жестокостью» отцом девочки («дело Кроненберга»)[117], а в другом – на стороне мачехи, попытавшейся убить ребенка мужа в состоянии «умственного помрачения» («дело Корниловой»)[118], в третьем, он глубоко потрясен порядками в семействе, где родители систематически, как заправские садисты, истязали своих детей («Дело Джунковских»)[119]. Повсюду заштрихованный и до странности навязчивый образ, не раз повторяющийся в сновидениях и галлюцинациях героев «Преступления и наказания», в повестях «Сон смешного человека», «Неточка Незванова», «Вечный муж», – образ маленькой девочки, повесившейся, не в силах вынести весь позор и стыд, от учиненного над ней насилия. Повсюду его следы, везде остается видимой эта дорожка, полоска боли и страхи, оставленная ужасающей первичной сценой, приводящей в конце концов к исповеди Ставрогина, – здесь мы на краю, перед самой проклятой бездной насилия [120].


Перейти на страницу:

Все книги серии Мимесис

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже