Для литературы Достоевского симптоматичен отказ от пластически точного описания образа человеческого тела[132]. Но почему нет подобных описаний? Не потому ли, что отсутствует желание, стремящееся к обладанию чувственно данным объектом, он не наделяется автономной эротической ценностью? Желание не поддерживается влечением к обладанию. За бессвязной речью героя «Записок из подполья» проступает некое бормотание плоти, которая заявляет себя парадоксами, гримасами, мучительствами, судорогами и конвульсиями – все той же речью, что захвачена избыточностью подавленного («загнанного в угол») желания; желание интенсифицируется противоположным ему желанием. «Но именно вот в этом холодном, омерзительном полуотчаянии, полувере, в этом сознательном погребении самого себя заживо с горя, в подполье на сорок лет, в этой усиленно созданной и все-таки отчасти сомнительной безвыходности своего положения, во всем этом яде неудовлетворенных желаний, вошедших внутрь, во всей этой лихорадке колебаний, принятых навеки решений и через минуту опять наступающих раскаяний и заключается сок того странного наслаждения, о котором я говорил. Оно до того тонкое, до того иногда не поддающееся сознанью, что чуть-чуть ограниченные люди или даже просто люди с крепкими нервами не поймут в нем ни единой черты»[133]. Два порядка желания, следующих по кругу: одно подавляет другое, тогда, в ответ на подавление, первое желает еще больше, отражая в себе растущую силу сопротивления, – оно желает желание Другого. С голосами, чье желание подавлено, и экспериментирует Достоевский. Ведь пока у человека из подполья отнято право на речь, пока непроницаема стена, отделяющая его от мира нормы и порядка, язык желания остается исключенным, непризнанным и, конечно, косноязычным бормотанием. Стена непреодолима… (какое общество рискнуло бы ее отменить?). Но если она все-таки преодолевается, то как? Чтобы преодолеть стену, надо стать мышью, которая, как известно, не соблюдает правил стены, делящей мир надвое. Только став мышью, герой Достоевского проникает на запретную территорию, принося в дар обществу откровенность признания, желающую, уязвимую плоть. Кажется, что действие эротической ауры должно ослабевать в садомазохистской эквилибристике, но этого не происходит. Да и кто рискнет сказать, что Достоевский не эротический писатель? Недаром же Тургенев называет его «русским маркизом де Садом». Желание смещено, ибо утрачен его объект. Всякий захват объекта желания сопровождается его разрушением, или почти мгновенной заменой. Поэтому желание мечтает найти объект, в котором оно успокоилось, обрело плоть, так сказать, воплотилось. Но такой идеальный объект желания не может быть найден. Вот почему садистское желание выражает агрессию с силой отчаяния и стремится разрушить именно те объекты, которые могли бы ограничить его силу. Ставрогин совершает оскорбительные сексуальные действия с чудовищным хладнокровием, получая наслаждение от разрушения объекта желания. Апатия и скука сопровождают ставрогинскую меланхолию, и их представление много ближе садистской картине мира. Достоевский – не Сад, но и не садист, намного сильнее в его литературе выражен мазохистский комплекс чувственности (если использовать психоаналитическую терминологию).