Он вооружался умственною зрительною трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое житейское, скрываясь в туманной дали, казалось ему великим и бесконечным, оттого только, что оно было неясно видимо. <…> Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь [Толстой 1928–1958, 12: 205–206].
Вместо того чтобы искать смысл в обширных видах, через линзу оптического прибора, Пьер обнаруживает, что, если он сможет посмотреть поближе на то, что его окружает, он сможет сделать больше, чем просто «видеть жизнь», – он сможет «созерцать» ее. И это созерцание дает ему доступ к чему-то гораздо большему, чем окаменевшее и конечное изображение. Оно раскрывает понимание жизни – «вечно изменяющейся, вечно великой, непостижимой и бесконечной».
В письме старшему брату Сергею с Крымского фронта от 20 ноября 1854 года, молодой Толстой пишет просто: «Дух в войсках свыше всякого описания» [Толстой 1928–1958, 59: 281]. В романе Толстого есть некие сложные истины – личность, история, душа – которые едва ли (если вообще) доступны зрению. И в «Войне и мире», хотя рассказать такую правду, безусловно, непросто – рассказчик признает это в отношении военных рассказов Николая, утверждая, что «рассказать правду очень трудно» – описать ее невозможно. Столкнувшись с этим затруднением, роман превращает то, что для Тургенева было, скорее, различием между родственными искусствами, в полемику, в борьбу за превосходство реализма. Для этого категория описания в нем приравнена к визуальной сфере, тем самым обнажая ощущаемые недостатки обеих и предлагая именно вербальные решения проблемы реалистичной репрезентации истории. Поскольку правдивое изображение невозможно представить ни в портрете, ни в панораме, роман ищет правдивость в процессе перехода от одной перспективы к другой, в процессе различения иллюзии, которая непременно прячется во всех фиксированных видах[155]. Толстой отказывается от оптической иллюзии, потому что она ограничена и не может рассказать всю историю, но он не изгоняет иллюзорные образы из романа. Эти ложные впечатления должны быть включены, ведь, преодолевая их, последующие воплощения обретают силу. Сами по себе точки обзора с Горок и наблюдения Пьера из окопа так же бессмысленны, как и точки на военной карте, с которой начинается рассказ Толстого о Бородине. Но движение из одной точки в другую, движение, которое в романе считается визуально непредставимым, дает настоящую перспективу событиям истории. Это движение через пространство и время, через психологические и духовные состояния, через осознание самого себя и других. Это движение, которое соединяет общее и абстрактное, внутреннее и внешнее, действительность и ее изображение, движение самого повествования. Это и есть иллюзия романа, словесная иллюзия, которая занимает место оптической иллюзии в художественных произведениях Толстого.
Глава 4
Репин и живопись реальности
Но вот перед нею [публикой. – М. Б.] любимый ею художник выступает, так сказать, en deshabille, в халате.
В. В. Чуйко