Мы скоро доехали до ссечек, а там добрались и до конторы, высокой избы, одиноко стоявшей над небольшим оврагом, на скорую руку перехваченным плотиной и превращенным в пруд. Я нашел в этой конторе двух молодых купеческих приказчиков с белыми как снег зубами, сладкими глазами, сладкой и бойкой речью и сладко-плутоватой улыбочкой, сторговал у них ось и отправился на ссечки. ‹…›
Не наткнувшись ни на один выводок, дошли мы, наконец, до новых ссечек. Там недавно срубленные осины печально тянулись по земле, придавив собою и траву, и мелкий кустарник; на иных листья, еще зеленые, но уже мертвые, вяло свешивались с неподвижных веток; на других они уже засохли и покоробились. От свежих золотисто-белых щепок, грудами лежавших около ярко-влажных пней, веяло особенным, чрезвычайно приятным, горьким запахом. Вдали, ближе к роще, глухо стучали топоры, и по временам, торжественно и тихо, словно кланяясь и расширяя руки, спускалось кудрявое дерево…[751]
Более ощутимо, чем в других рассказах «Записок охотника», текст здесь как бы колеблется между реалистическим описанием модернизации лесопользования и эстетизацией уничтожения природы. Аффект «жуткого», присущий и сказочному, и романтическому образу леса, тем самым трансформируется в не до конца осознанное
Это непроявленное, невысказанное переживание усугубляется новым персонажем – девушкой Аннушкой, появляющейся неожиданно из леса и состоящей в необъяснимом, загадочном родстве с Касьяном. Ее появление – как бы намек на резервы романтической эстетики[753]
. Чувства Касьяна к своей «сродственнице» описаны средствами романтического столкновения страсти и невысказанности: «в самом звуке его голоса, когда он говорил с ней, была неизъяснимая, страстная любовь и нежность»[754]. Очевидная, можно сказать навязчивая, недосказанность этого эпизода отсылает к распространенному в романтической поэтике мотиву инцеста, как, например, в «Вильгельме Мейстере» Гете, «Острове Борнгольм» Карамзина или «Страшной мести» Гоголя. Однако этот мотив не разворачивается в сюжет, но остается аббревиатурой, намеком на залежи романтической топики.Эта топика, в свою очередь, теснейшим образом переплетена с мифопоэтическими мотивами волшебной сказки. Так, Касьян приписывает себе почти магическую власть над природой и владение птичьим языком: «Барин, а барин, заговорил он, – ведь я виноват перед тобой; ведь это я тебе дичь-то всю отвел»[755]
. Подобный мотив «лесового дедушки» – учителя птичьего языка очень распространен как в русской волшебной сказке, так и в мировой мифологии. Вместе с тем «птичий» язык Касьяна как будто указывает на иносказательность самого повествования[756].Романтический лес как пространство любовных приключений и сказочного очарования одновременно уничтожается и воссоздается. Проданный купцам, он подвергается профанации, он «расколдован» и превращен в ресурсную базу капиталистической модернизации. Вместе с тем окраина леса населена пережитками волшебной сказки и романтического воображения, вроде Касьяна и Аннушки. Типичная для деревенской повести поэтика «пережитков» делает возможным сосуществование универсальных нарративов модернизации и местных повествовательных традиций, понятых как возобновляемые культурные богатства.
«Записки охотника», и в особенности «Касьян с Красивой Мечи», представляют собой опыт картографирования и оценки ресурсной базы, модель ее рационального использования. Мифопоэтика волшебной сказки, топика романтизма, приемы физиологического очерка, а также выборочные заимствования из деревенской повести Жорж Санд и философии Гегеля обеспечивают Тургенева и повествовательными резервами, и приемами их возобновления.