— Еще и шести лтъ не было… Съ этихъ поръ началась чисто-сиротская жизнь… Мать постоянно съ гостями или вызжала сама… Когда бывали гости, меня не выпускали къ maman; я всегда была очень некрасива, а въ дтств особенно: голова большая, сама маленькая, толстая… Наняли гувернантку, француженку. Я въ ней не видла, конечно, и тни расположенія во мн, а должна была быть съ нею съ утра до ночи. Я вымещала на ней же это. Я возненавидла ее… Длала ей всякія гадости, трубила на каждомъ шагу… Ушла — взяли другую. Опять та же исторія съ немногими варіаціями… Разрывъ съ каждой гувернанткой стоилъ мн сиднья въ темной комнат цлый день… Я все-таки продолжала свое дло. Мать я видла очень рдко: она приходила только наказывать меня. А между тмъ бывало я, измученная раздраженностью и подлостью француженки, запертая матерью въ темной комнат, душой любила ее, — не ее, Александру Аркадьевну, а какое-то доброе существо, въ которому хотлось бы приласкаться, наплакаться вволю… Былъ ли это отецъ, или такъ какое-то отвлеченное существо — я и теперь не могу отдать себ отчета, только я и до сихъ поръ не забуду того впечатлнія, когда я, съ приливомъ такихъ самыхъ хорошихъ чувствъ, бросилась въ матери, отпиравшей уже вечеромъ мою комнату. «Мама, хорошая», — бывало брошусь я въ ней… Она обыкновенно узжала куда-нибудь на вечеръ или въ оперу, потому что я не помню другаго отвта: Аnnette, вы сомнете меня, или: вы испортите мн прическу… Всегда по-французски. Сколько разъ бывало мн хотлось прибить ее тутъ же. И мн сейчасъ же казалось такимъ нелпымъ, какъ могла я желать приласкаться къ такой дурной женщин. Разъ что же было? Она не дала даже мн обнять себя изъ-за того, что я сомну какіе-то рюши кругомъ шеи; мн уже было девять лтъ. Мать сухо протягиваетъ мн руку къ губамъ… Я не выдержала… И огорченіе, и злоба всплыли… Я плюнула на руку. Она вскипла страшно… Какъ она меня била, вы и представить себ не можете… Черезъ недлю уже меня отдали въ институтъ. Я смотрла на него какъ на ту темную комнату, въ которую меня сажали за наказаніе; но проходитъ недля, другая, мать не детъ, меня не берутъ… Я и стала придумывать всевозможные способы, чтобы заставить взять меня изъ института. Это было не особенно трудно. Нсколько грубостей классной дам, постоянныя опаздыванья къ молитв, неотвты уроковъ; меня и исключили… Дома опять розги… Тутъ я возненавидла мать. Когда она сказала, что отдастъ меня въ пансіонъ, я была страшно рада. Отдали. И я почти годъ была тамъ. Очень старательно училась, хотла быть всмъ пріятною… Maman разъ въ недлю прізжала, возила мн конфектъ, ласкала меня. Я какъ-то ожила вся. Ея маленькая ласка сейчасъ подкупала меня въ ней, я забывала все: розги и побои казались мн тяжелымъ сномъ. А мать и рада была, что освободилась отъ меня… На лто она ухала за границу, а меня оставила въ пансіон. Все лто я скучала страшно. И въ этой скук опять создала себ образъ любящаго, ласковаго существа. Я считала дни, когда она вернется въ Петербургъ. Она вернулась, пріхала ко мн, разсянная, занятая… Посидла десять минутъ, дала денегъ и ухала! Черезъ нсколько времени я написала ей, умоляла взять меня на нсколько дней. Отвта не получила… Я стала повторять т же самые маневры, что и въ институт. Француженка оказалась терпливе институтскаго начальства. Она что-то писала maman. Та ей отвтила (значительно прибавила плату, какъ я узнала посл) и меня, несмотря на вс мои предлки, оставили въ пансіон. Когда я капризничала, начальница пансіона сама мн давала денегъ. Я не знала, чмъ вывести ее изъ себя, — она терпла вс мой дерзости; учителямъ не велла ставить мн отмтокъ за незнаніе уроковъ. Я купила три бутылки портвейну и напоила весь классъ. Сама я не столько пила, сколько притворилась пьяной. Это могло скомпрометировать весь пансіонъ. Меня должны были исключить…
— Какъ вы скитались! — невольно вырвалось у Вры.
— Это еще все были цвточки, — продолжала Анна.
Щеки у нея покраснли, глаза горли лихорадочнымъ блескомъ. Она какъ будто боялась, что Вра не дослушаетъ ее, и торопливо заговорила.