Судорожно хватаясь за обрывки тени, Джек успел перекатиться в бок, когда серп Ламмаса вонзился в пол, взметая град щепок. Но увернуться от пинка не получилось: ногой Ламмас отправил его в полет через всю комнату. Боль от встречи со стеной, от которой тыква Джека треснула посередине, была сильной, но терпимой в отличие от унижения, когда его, само воплощение осени, по рукам и ногам вдруг оплели цветы.
– «Лелеет лето лучший свой цветок, хоть сам он по себе цветет и вянет. Но если в нем приют нашел порок, любой сорняк его достойней станет» [16]
, – протянул Ламмас, опуская серп и подходя к нему.С каждым его шагом изумрудные лозы разрастались, пока до отказа не набились Джеку в резной рот, ботинки и рукава рубахи. Он невольно откинулся назад, провалился в набухшие бутоны, проклюнувшиеся прямо сквозь каменные стены, и очутился на подстилке из лепестков, мягкой и упругой, как матрас в его родной постели. Резко захотелось спать, будто в проигрывателе в алькове вместо джаза включили колыбельную, и высокий черный силуэт куда‐то поплыл перед взором Джека, подернулся рябью… Пока он не услышал:
– Королева фей, тот смешной вампир, который добровольно отказывается от крови, и Лорелея Андерсен… Уверен, мы найдем общий язык.
Тугие плети пурпурных клематисов, испускающие облака пыльцы, которую невольно вдыхал Джек и от которой сушило в горле, держали цепко, но вдруг пожухли, почернели и опали, стоило Ламмасу обронить столь неосторожные слова.
– Ой, – проронил у двери даже Пак.
Что‐то внутри Джека щелкнуло, будто напольные часы пробили полночь, только вместо кукушки из них выскочил какой‐то важный винт. Все посыпалось у него внутри, все рухнуло и полетело вместе с золотыми и кровавыми листьями, выбивая из горла пыльцу горечью волчьей осоки. Пробудился тот огонь, что был бирюзовым и холодным, как душа утопленника. Позвоночник служил огню свечой, а шея – фитилем. Еще бы чуть-чуть, и загорелись бы прорези в тыквенной голове, а тьма, расплавившись, полилась бы наружу топить Лавандовый Дом. Она уже захлестнула мысли, чувства, рассудок Джека. Он никогда прежде не испытывал такого сильного, отчаянного желания резать и колоть! Захлебнувшись в нем, Джек даже не заметил, как Барбара вновь стянулась вместе и собралась в его руке, став даже крепче и острее, чем была до этого, словно закалилась в его голубом огне. Клематисы тут же разлетелись, обугленные осенью, и воздух сам подхватил Джека, поставил на ноги, тугой и задубевший. Конец косы громко стукнулся о пол, лезвие накренилось к Ламмасу, рефлекторно отступившему назад.
– Хоть пальцем тронешь мою семью, и я выпотрошу тебя, – сказал ему Джек. – Выверну наизнанку, оставлю только глаза и кожу, чтобы ты смотрел, как вместо гнусных кукол из соломы на деревьях висят твои кишки. Я украшу ими крыши Самайнтауна, а из костей построю новый город для всех тех, кто по дурости решил за тобою следовать. Хочешь этого? Хочешь? Клянусь, хоть пальцем тронешь мою семью, – повторил Джек. – Я заставлю тебя страдать.
Голос низкий и утробный, откуда‐то из той же пропасти, что вдруг разверзлась. В голосе Джека – треск, с каким сгорает дерево, брошенное в ритуальный костер; пение, с которым приносят в жертву; свист ветра, гонящего сухие листья по земле; крик, с которым умирают в лихорадке на пропитанном кровью ложе. Все в Джеке перестало принадлежать ему и в то же время стало Джеком. Жажда, веселье, ярость и любовь. Темная половина отразилась в светлой.
Роза всегда говорила с ним мягко. Заговорила она так и сейчас. Зашептала ему из тех воспоминаний, что были Джеку гораздо дороже старых и утерянных, важнее прошлого и головы. Он схватился за сердце, содрогнувшееся от боли, будто оно впервые забилось, и выронил косу. От удара о паркет Барбара сползлась обратно в сгусток и приросла к его ступням. Джек же покачнулся, привалился спиной к ошметкам сухих листьев на стене и застыл так. Вместе с ним застыла вся остальная комната, будто бы даже время. Прошла минута, две, и гниющие листья наконец‐то сползлись в Джека обратно, пропасть в нем затянулась, голубой огонь погас. Слова, сказанные ранее, показались ему такими страшными и мерзкими, что Джек промямлил – уже обычным тоном, как всегда:
– Я… г-хм… Прошу прощения. Спасибо за ужин. Доброй ночи.
А затем обогнул Ламмаса, который даже не попытался его остановить, и вылетел за дверь, толком не услышав, как тот прошептал ему вслед:
– Ах, великолепен! Вот оно. Нашел.