Решение Дюркгейма — если не теории, то метафоры — захватило умы в России. Метафору самоубийства как симптом болезни общественного организма, часто прямо заимствованную из Дюркгейма. широко применяли к описанию русской ситуации 1905 года. Один русский рецензент, Владимир Вольский, приложил метафору коллективного тела к конкретным революционным событиям: «Все шли в разных отрядах великой армии, все жили коллективными чувствами. Слабые черпали силы из громадного резервуара общей воли, сомневающиеся заряжались электричеством общей веры. Смысл жизни был очевиден, почти осязаем. Великие цели, ясно видимые впереди на прямой, хотя и трудной дороге, звали к себе с покоряющей силой… В 1905 г. русское общество взошло на вершину исторической горы. <…> Начался спуск с перевала в долину политической и общественной реакции. Чем дальше под гору, тем быстрее. Ускорялся шаг, мешались рады <…> в одиночку, ощупью, в темноте <…> продолжали и продолжают идти люди! Число самоубийств стало повышаться с чрезвычайной быстротой…»[362]
. Хорошо зная тот факт, что увеличение числа самоубийств наблюдалось в это время не только в России, но и странах Западной Европы, Вольский определил разницу между двумя ситуациями в том же метафорическом ключе: для разлагающегося Запада самоубийство (самоубийство всего общества) — это естественная смерть; для России самоубийство есть самоубийство, это обращение вовнутрь энергии, не нашедшей применения во время потерпевшей крах революции: «Там — ушли жизненные силы, и естественно гибнет изжитой организм; здесь — утратился коллективный смысл жизни, и неистраченные силы, не находя исхода, не находя точки приложения, обращаются на носителя их и убивают его»[363]. Другой автор, вдохновленный Дюркгеймом, Л. Слонимский, мыслил в тех же категориях: «Распространение самоубийств, особенно среди молодежи, указывает на какую-то глубокую болезнь всего общественного организма, подтачивающую лучшие силы нации. Нельзя не задуматься над причинами и условиями развития этой непрерывно действующей эпидемии»[364]. Под оставшимися неназванными причинами он имел в виду, по-видимому коллективную причину — неудавшуюся русскую революцию. Для некоторых авторов «болезнь общественного организма» была не метафорой, а медицинским диагнозом; самоубийство рассматривалось как симптом болезни, вроде той, что современные психиатры называют постгравматическим стрессом (posttraumatic stress disorder). Доктор Жбанков предложил термин (принятый многими) — «травматическая эпидемия». Этот синдром включал: склонность к насилию (казни, производимые властями, террористические акты, убийства и самоубийства) и половые эксцессы[365]. Последняя категория простиралась от изнасилований до обсуждения сексуальности в порнографических, гигиенических и литературных («декадентских») изданиях. Доктор Жбанков рекомендовал решительные меры по общественной гигиене — «без этого всевозможные насилия, половая вакханалия и особенно опасный симптом обесценения жизни и внутреннего разложения — самоубийства не прекратятся»[366].Тревожный «симптом», самоубийство связывалось на страницах печати с целым рядом других признаков «разложения общества»: революционная деятельность, проявления сексуальности, сектантство и декадентство (как литературный стиль и стиль жизни) [367]
. (Связь между самоубийством и сексуальностью была подкреплена популярностью книги Отто Вейнингера «Пол и характер»[368].) «Революционный психоз сменился половым», — писала реакционная газета «Новое время»[369]. Ей вторил либеральный педагогический журнал «Образование»: «вчерашний революционер облекается в одежды декадентства»[370]. Декадентство ассоциировалось с сексуальной распущенностью, которая, в свою очередь, влекла за собой убийства и самоубийства, как в жизни, так и в литературе. В Одном из обзоров «Из жизни и литературы» в «Образовании» прослеживалась связь: «Полубезумный художник весь в плену своей похоти… <…> Дальше… дальше… убийство… самоубийство… черная дыра»[371]. Самоубийство заняло свое место в таких ассоциативных цепях явлений.