«Было в этой скромной девушке, смущенно говорившей о пережитых ею невзгодах, что-то трогательно-искреннее, – свидетельствует очевидец. – И когда она перешла к мотивам своего покушения и стала говорить, что не имела намерения непременно убить Трепова, что просто не могла примириться с его безнаказанным издевательством над беззащитными арестованными, не понимала общего молчания и хотела хотя бы своим выстрелом выразить против этого молчания протест, зал сразу ей поверил и почувствовал, что не Засулич судят в этом деле».
Тишина в зале сгустилась до предела.
Казалось, упади слеза – и то будет слышно.
Вот подсудимая тяжело задышала, и тоскливая беспомощность выразилась на ее лице. Сейчас она произнесет слова, которые потрясут зал, но ей, подсудимой, тоже стоили страшных потрясений и переживаний. О как трудно говорить о том, что наболело и сейчас еще не утихло!
Но те слова уже рвались, бились в ней. И вырвались. И зал затаив дыхание услышал:
– Тяжело поднять руку на человека, но я должна была это сделать. Я не видела другого выхода…
Не отрываясь, смотрел в эти минуты из своего ряда на подсудимую Достоевский. Смотрел исподлобья, как бы хмурясь, и странным, страдальческим блеском светились его большие темные глаза. О чем он думал сейчас? Кони тоже в этот момент не сводил взгляда с Засулич. Из ее последних слов он теперь вполне мог представить себе, «кто этот человек», – пустота заполнилась.
«Страдания и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца, – вспомнились судье слова одного из героев Достоевского. – Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую грусть».
4
Речь обвинителя (это было уже почти на исходе дня) показалась всем бесцветной, прежде всего, видимо, потому, что расходилась с настроением зала.
Думы о человеке, о путях его жизни, нравственное горение сердца, боль за тех, кто оскорблен и унижен, готовность ради ближнего идти на страдания – ничего этого не было и не могло быть в речи Кесселя.
По своему-то он был прав; с точки зрения таких-то статей уголовного кодекса, Кессель был логичен и убедителен.
Многие даже решили, что его требование сурово наказать Засулич суд примет. Но обидно было людям соглашаться с этим в те минуты. Минуты, когда человеку хочется все мерить по высшей мерке и с особым чувством выражать свое одобрение благородным порывам, с которыми сталкиваешься не так уж часто в жизни.
В оправдание Кесселя можно привести вот какое свидетельство одного знавшего его петербуржца:
«Обвинитель товарищ прокурора Кессель считался сравнительно порядочным человеком и не чрезмерно рьяным прокурором».
Возможно, это и так. Мы не беремся судить; как и Кабату, ему суждено промелькнуть в нашей были, не оставив доброго следа.
Что ж, послушаем теперь речь человека, которому посчастливилось оставить в ней заметный след.
«Поднялся Александров. Ни в довольно бесцветном лице его, ни в голосе, ни даже в тоне, которым он начал свою речь, не было решительно ничего импонирующего или даже способного обратить на себя внимание. Казалось даже, он подавлен речью обвинителя и не надеется отпарировать его удары.
Таково было (по словам одного из очевидцев), однако, только первое впечатление, но затем уже, всего через несколько минут, оказалось, что зал с затаенным дыханием слушает оратора».
Защитник ничего не опровергал и не оспаривал. Он просто рассказывал, как жила Вера, как вступала в жизнь.