Выборгская сторона, Нарвская застава, Клочки, Черная Речка — вот какой была питерская география тех лет. Не бирюзовый растреллиевский Зимний, не дворцовая Английская набережная — гордость Северной Пальмиры, не гранитные берега Невы вызывают сейчас нежное, поэтическое воспоминание. Чего бы он не отдал теперь, лишь бы увидеть деревянные бараки, покосившиеся заборы, кирпичные казармы, фабричные трубы, даже облезлую штукатурку на окраинных трактирах «Рожок» и «Александрия». Там за биллиардной в маленькой комнатке он встречался с рабочими.
Там впервые он увидел Виктора Обнорского, а тот впервые услышал от него, что крестьяне и рабочие, весь трудящийся люд и есть соль земли. Потом Обнорский приходил в его квартиру на Клочках, где он жил вместе с Клеменцем, приводил с собой по пять, по десять товарищей с завода, рвавшихся к свету и знаниям. В комнате, увешанной географическими картами, эти люди узнавали, как мир велик, широк, разнообразен. Уроки эти пышно назывались лекциями. Но не только географии и арифметике учили на таких сборищах. В доступной для малограмотных людей форме он растолковывал марксову теорию прибавочной стоимости, недаром же первый том «Капитала» всегда лежал в его походной котомке.
Виктор Обнорский был самым способным, самым Схватчивым и одаренным слушателем этой школы, которая тогда еще не называлась воскресной. Вскоре он покинул Петербург, уехал в Одессу, а потом со Степаном Халтуриным организовал «Северный союз русских рабочих». Такие вот ростки давали семена, брошенные на питерских окраинах!
Ни у кого из чайковцев еще не возникала мысль о терроре, но и просветительская эта работа грозила неисчислимыми бедами. Предательство подстерегало на каждом шагу. Студент Низовкин, не принятый в сообщество чайковцев, но тоже организовавший кружки самообразования среди рабочих, при аресте не только выдал, но и оклеветал товарищей, читавших лекции в его доме. Рабочих арестовывали, сажали в тюрьмы, ссылали в Сибирь.
Катя Дубенская, выпущенная на поруки после ареста, взяла с него клятву, что, если за ней придут еще раз, он застрелит ее, но не отдаст жандармам. На всю жизнь запомнилось это мальчишеское безрассудство. Они сидели вдвоем, раздался резкий звонок, никто из товарищей не мог так звонить. Звонок условный — как пароль. Позвонили еще раз. «Я жду,— сказала Катя. — Ты обещал». И он, страшно вспомнить, приложил дуло пистолета к ее виску. В переднюю протопала хозяйка, крикнула через секунду: «Ножи точить надо? Точильщик пришел!» Катя отшатнулась, а он метался по комнате и только повторял: «Хорош бы я был! Хорош бы я был!..»
Он отодвинул рукопись. Какая тишина в доме! Кто это выдумал, что тишина беззвучна! Она звенит, гудит, грохочет, как волна, разбивающаяся о камни. Она великодушна — щадит твое одиночество. Впрочем, все вздор. Просто кровь приливает к голове. Не надо бы так часто предаваться воспоминаниям. И работать по ночам не надо.
Второе рождение книги... Но много ли он изменил в ней, хотя сам за эти годы изменился? В чем-то стал ближе к Плеханову и Вере. Нет прежней неколебимой уверенности в решающей роли личности для хода истории. Стефановича прояснил, а «профиль» Засулич оставил неприкосновенным. По-прежнему писал, что она слишком сосредоточена на себе, чтобы влиять на других. Самый ее идеализм, столь высокий и плодотворный, заставляющий ее жаждать чего-то значительного, великого, мешает ей посвятить себя повседневной работе, часто мелкой и нудной, той работе, какой так самоотверженно отдавались народовольцы. А ведь, может, это суждение ошибочное, неправда или не вся правда? Может, более всего ей мешали идейные разногласия?
Стареешь помаленьку, а зрелость — пора сомнений. Сложность жизни делается виднее.
Он перелистал страницы, остановился на последнем абзаце в портрете Лизогуба: «В нашей партии Стефанович был организатор; Клеменц — мыслитель; Осинский — воин; Кропоткин — агитатор; Дмитрий же Лизогуб был святой». Хорошо сказано. Тут ни убавить, ни прибавить. И надо только поблагодарить судьбу за то, что она ввергла его в круг таких людей.
Топор под лавкой
Подбоченившись одной рукой, делая другой округлый приглашающий жест, Гуденко легко приплясывал, беззвучно притопывал, вполголоса напевал: «Вдоль по улице метелица метет, за метелицей мой миленький идет...» И хотя щеки его побагровели, белокурые колечки кудрей прилипли к вспотевшему лбу, лицо его выражало полное благодушие и умиротворенность. Сергей Геннадиевич Курочкин, наборщик-гарибальдиец из типографии Фонда вольной русской прессы, дирижировал своей шапочкой с пером серьезно и сосредоточенно.
Два бронзовых сфинкса, лежащие на черных мраморных постаментах у дверей зала медалей и монет Британского музея, смотрели на эту сцену с непроницаемым видом.
Других свидетелей происходящего не было.
Причиной столь неожиданного поведения двух приятелей, давно перешагнувших шаловливый школьный возраст, было пари a discretion[3]