Обергруппенфюрер СС Фегеляйн, шурин Гитлера, прибыв в ставку Гиммлера, проинформировал его о последнем заседании в бункере.
— Всякое политическое решение проблемы, — сказал он, — категорически отвергается фюрером.
— Как военные отнеслись к его плану? — спросил Гиммлер.
— С иронией. Как это ни странно, но именно военные сейчас пришли к твердому убеждению, что исход войны не может быть решен иными путями, кроме как политическими.
— Капитуляция? — спросил Гиммлер задумчиво. — Устали воевать?
— Почему же обязательно капитуляция? Переговоры...
Штирлиц приехал к себе в семь часов, когда только-только начинало темнеть. Он любил это время года: снега почти не было, по утрам высокие верхушки сосен освещались солнцем, и казалось, что уже лето и можно уехать на Могельзее на весь день и там ловить рыбу или спать в шезлонге.
Здесь, в Бабельсберге, совсем недалеко от Потсдама, в маленьком своем коттедже, он теперь жил один: его экономка неделю назад уехала в Тюрингию, в горы, к племяннице. Женщина не могла больше выдерживать бесконечных налетов, сдавали нервы.
Теперь у него убиралась дочка хозяина кабачка «К охотнику». Она была молоденькая, очень смышленая и красивая. «Наверное, саксонка, — думал Штирлиц, наблюдая за тем, как девушка управлялась с большим пылесосом в гостиной, вычищая ковер, — черненькая, а глаза голубые. Правда, акцент у нее берлинский, но все равно она, наверное, из Саксонии».
Штирлиц посмотрел на свои старомодные часы и подумал: «Пора менять. Если бы мой «ланжин» спешил или отставал, я бы к нему приноровился. Но эти то отстают, то спешат. Это плохо, совсем никуда не годится».
— Сколько времени? — спросил Штирлиц.
— Около семи...
Штирлиц усмехнулся: «Счастливая девочка... Она может себе позволить это «около семи». Самые счастливые люди на земле те, которые могут вольно обращаться со временем, ничуть не опасаясь за последствия... Но говорит она на берлинском, это точно. Даже с примесью мекленбургского диалекта...».
Услыхав шум подъезжающего автомобиля, он крикнул:
— Девочка, посмотри, кого там принесло?
Он услыхал, как дверь открылась, и девушка, заглянув к нему в маленький кабинет, где он сидел в кресле возле камина, сказала:
— К вам господин из полиции.
Штирлиц поднялся, потянулся с хрустом и пошел в прихожую. Там стоял унтершарфюрер СС с большой корзинкой в руке.
— Господин штандартенфюрер, ваш шофер заболел, я привез паек вместо него...
— Спасибо, — ответил Штирлиц. — Положите в холодильник. Девочка вам поможет.
Он не вышел проводить унтершарфюрера, когда тот уходил из дома. Он открыл глаза, только когда в кабинет неслышно вошла девушка и, остановившись у двери, тихо сказала:
— Если герр Штирлиц хочет, я могу оставаться и на ночь.
«Девочка впервые увидала столько продуктов, — понял он, — бедная девочка».
Он открыл глаза, снова потянулся и ответил:
— Не надо... А половину колбасы и сыр можешь взять себе без этого...
— Что вы, герр Штирлиц, — ответила она, — я не из-за продуктов...
— Ты влюблена в меня, да? Ты от меня без ума? Тебе снятся мои седины, нет?
— Седые мужчины мне нравятся больше всего на свете...
— Ладно, девочка, к сединам мы еще вернемся... После твоего замужества... Как тебя зовут?
— Мари... Я ж говорила... Мари...
— Да, да, прости меня. Мари. Мария Магдалина. Вы все грешницы, маленькие Мари, нет? Возьми колбасу и не кокетничай. Сколько тебе лет?
— Девятнадцать.
— О, совсем уже взрослая девушка. Ты давно из Саксонии?
— Давно. С тех пор, как сюда переехали мои родители.
— Ну иди, Мари, иди отдыхать. А то я боюсь, не начали бы они бомбить, тебе будет страшно идти, когда бомбят.
Девушка ушла. Штирлиц закрыл окна тяжелыми светомаскировочными шторами и включил настольную лампу. Нагнулся к камину и только тут заметил, что поленца сложены именно так, как он любил: ровным колодцем и даже береста лежала на грубом голубом блюдце.
«Я ей об этом не говорил... Или нет... Сказал. Мимоходом... Девочка умеет запоминать, — думал он, зажигая бересту, — мы все думаем о молодых, как старые учителя, и со стороны это, верно, выглядит очень смешно. А я уже привык думать о себе как о старике: сорок девять лет...».
Штирлиц дождался, пока огонь начал жадно лизать сухие березовые поленца, подошел к приемнику и включил его. Он услышал Москву: передавали старинные романсы. Штирлиц вспомнил, как однажды Геринг сказал своим штабистам: «Это непатриотично — слушать вражеское радио, но временами меня так и подмывает послушать, какую ахинею они о нас несут». Штирлиц понял тогда, что Геринг — неумный трус: сигналы о том, что он слушает вражеское радио, поступали и от его прислуги, и от шофера, завербованного Мюллером. Если «наци № 2» таким образом пытается выстроить свое алиби, это свидетельствует о его трусости и полнейшей неуверенности в завтрашнем дне. Наоборот, думал Штирлиц, ему не стоило бы скрывать того, что он слушает вражеское радио. Стоило бы просто комментировать соответствующим образом вражеские передачи, подвергать их осмеянию и грубо вышучивать. Это наверняка подействовало бы на Гиммлера, не отличавшегося особым изыском в мышлении.