— А теперь я тебе расскажу, по каким признакам твой несчастный и слишком слабый друг узнал, наконец, что он любит.
Филипп испустил вздох, по сравнению с которым вздох Амори ничего не значил, и заговорил снова:
— Сначала против моей воли, неосознанно, ноги сами несли меня к Ангулемской улице. Каждый раз, когда я выходил из дома, утром ли во Дворец правосудия, вечером ли в Комическую оперу (ты знаешь, Амори, как любил я раньше этот воистину национальный жанр), после часа рассеянной ходьбы я оказывался перед особняком д’Авриньи.
Я не надеялся увидеть ту, что царила в моем сердце, у меня не было определенной цели, никакой мысли — меня увлекала, подталкивала, вела неодолимая сила. Я должен был признать, Амори, что этой неодолимой силой была любовь.
Филипп опять остановился, чтобы понять, какое впечатление производят на Амори эти обороты речи, которые его самого не оставили недовольным. Но Амори ограничился тем, что нахмурился еще больше и вздохнул еще глубже и громче, чем прежде.
Филипп не сомневался, что раздумье, в какое погрузился Амори, вызвано его красноречием.
— Второй симптом, который я обнаружил, — продолжал адвокат, пытаясь придать своей слащавой физиономии выражение, соответствующее произносимым им словам, — была ревность.
Когда в начале месяца я увидел, что мадемуазель Антуанетта так мила с тобой, Амори, я почувствовал ненависть к тебе; да, даже к тебе, другу моего детства. Но вскоре я сказал себе, что, верный памяти обожаемой возлюбленной, ты не полюбишь, даже если полюбят тебя.
Амори вздрогнул.
— О, подозрение оказалось мимолетным, — поспешил сказать Филипп, — и ты видишь, я сразу же отогнал его.
Но нечто большее, чем досада, большее, чем ненависть, большее, чем ярость овладело мной, когда я заметил, что этот самодовольный лакомка де Менжи получил такие привилегии у той, которая мне стала так дорога: он запросто опирался на спинку ее кресла, он беседовал тихим голосом, он смеялся с ней. Он делал все то, на что, по моим представлениям, лишь ты один, насколько я тебя знаю, друг ее детства, имел право.
Ты не можешь себе представить, какое негодование клокотало в моей груди, когда я заметил эти явные признаки доброго согласия, царящего между ними; только тогда, по этому негодованию, я понял, что мной овладевала любовь.
Но ты не слушаешь меня, Амори!
Напротив, Амори слушал очень внимательно.
Каждое слово Филиппа болезненным эхом отдавалось в его груди, жар волнами поднимался к лицу, кровь лихорадочно бурлила в жилах, гулко стучала в висках.
Филипп продолжал, подавленный этим неодобрительным молчанием:
— Я не говорю, Амори, что это не было забвением прежних клятв, предательством памяти Мадлен. Но что ты хочешь? Не все могут быть такими героями постоянства и непреклонности, как ты.
Кроме того, тебя она любила, твоей женой она должна была стать, ты привык к сладостной мысли, что будешь мужем Мадлен. У меня же был слабый проблеск надежды, и ты тотчас погасил его. Тем не менее, признаюсь, что я виноват. Я оплакиваю свою вину, и если ты меня будешь осыпать самыми суровыми упреками, я не обижусь.
Но удели мне еще немного внимания, совсем немного, и ты увидишь, какие смягчающие обстоятельства могут быть у человека, имевшего несчастье полюбить Антуанетту после того, как он любил Мадлен.
— Я вас слушаю, — живо сказал Амори, придвигая свой стул ближе к Филиппу.
LI
— Р г i m о[9]
, — заговорил соперник Цицерона и г-на Дюпена, польщенный впечатлением, которое, как ему казалось, он произвел наконец на своего друга, — primo, моя кажущаяся неверность Мадлен меньше от того, что моя новая страсть обращена не к незнакомке, но к ее подруге, кузине, сестре, а она как бы несет на себе отпечаток Мадлен в каждом жесте, в каждом слове.Любить ее сестру — это продолжать любить ее самое, любить Антуанетту — значит продолжать любить Мадлен.
— Пожалуй, это верно, — задумчиво сказал Амори, и лицо его просветлело помимо его воли.
— Вот видишь! — воскликнул восхищенный Филипп. — Ты сам признаешь справедливость моих слов.
S е с u n d о[10]
, теперь ты согласишься, что любовь — самое свободное, самое неожиданное чувство в мире, самое независимое от нашей воли.— Увы! Это так! — прошептал Амори.
— Это не все, — вновь заговорил Филипп с неиссякаемым красноречием, — это не все.
Те t r i o[11]
, если моя молодость и способность любить воскресила во мне юную и пылкую страсть, неужели я должен пожертвовать естественным, законным, Богом данным чувством ради ложных представлений, которые противоречат природе, ради предрассудков постоянства, которые не присущи человеческой натуре и которые Бэкон поместил бы в категорию errores fori[12]?— Вернее не скажешь, — пробормотал Амори.
— Следовательно, ты не порицаешь меня, мой дорогой Амори, — торжествующе заключил Филипп, — ты находишь простительным, что я полюбил мадемуазель Антуанетту?
— Какое мне дело в конце концов любишь ты или не любишь Антуанетту? — воскликнул Амори.
Губы Филиппа тронула легкая улыбка очаровательного самодовольства, и он сказал жеманно:
— Это, конечно, мое дело, мой дорогой Амори.