В Петербурге я имел дружественный мне дом, в кругу семейства которого я всегда находил душевное удовольствие. Они писали мне, что от меня зависит выехать. О! Как вы, мои дорогие, мало знаете свет, искаженный злобою! А я в 24 года жизни узнал его настолько, сколько надо было по смерти. Для вас все еще человек кажется человеком! Но может быть в зеркало чистых ваших душ не заглядывал человек-чудовище, без маски? Он существует и, следовательно, зло готово! Я радуюсь, что вы меня не забыли, но кажется я разучился радоваться. Сибирь! Ты поглотила мое спокойствие, все мое душевное равновесие! Для чего не ты произвела меня на свет? Я покрыл бы себя также корою зверя, которого я убивал бы без жалости. Здесь не должно иметь чувства сострадания, которое еще не угасло во мне! Я желаю быть свирепым, самым лютейшим из людей, но жалость преодолевает! Сражаться физически не страшно, жестока борьба моральная!
В Иркутске был прежде театр, но при нынешнем начальстве заброшен. Я осматривал его и хотел возобновить; хозяин его даром отдавал и даже давал лес на поправку. Шеф обещал свою музыку и рабочих, [л. 29] купцы обещали на обзаведение материалы, но начальник не был к тому охотник, а потому и не допустил133.
Недолго пожил я в городе, опять принужден был ехать на тот же винокуренный завод. По приезде туда я, осматривая рабочих, ужаснулся их бедности: им дают 10 коп. в день и больше ничего; они наги и голодны и, не смотря на то, должны в какие бы то ни было морозы исполнять всевозможные работы. Кто назначается в лес для рубки дров, для тех отбирали платье у оставшихся в заводе, так как на всех будто бы не хватало. Я посылал нарочного в город с просьбою о присылке платья и получил на первый случай на 30 человек. Собравши всех для раздачи платья, я недоумевал даже, как и приступить к этому, потому что оказались все в рубищах и сильно дрожали от холода. Однако я решился одеть тех, кто больше бывал на работах и преимущественно прилежных и надежных. Мне сказали, что остальных нельзя представить за старостию и наготою. Это меня удивило и не смотря на сильное желание управляющего заводом удержать меня не ходить к ним по причине будто бы заразного воздуха, я, сказав ему: кто ж в этом виноват? Ведь вы начальник! Чего же вы смотрели? – вошел и что же мне представилось? Одни движущиеся человеческие остовы! Старость и болезни изнурили их совершенно. У иных тряпичками обернуты ноги, и кое-что висело на плечах, а у других и того не было. Картина поистине ужасная! Но что было делать? Я сделал управляющему выговор, почему он не вошел раньше в их положение? Но что пользы в том? Верно привыкнув уже видеть страждущих, а может быть и не почитая их за людей-то, не чувствуют к ним жалости. Мне же казалось невероятным, как может человек выносить такие нужды!
Объехавши все порученные мне места и заехав в город домой на малое время, поехал осматривать почтовые дома, лошадей, хлебные магазины и вообще, что нужно и можно было осмотреть. Между тем в городе случилась важная служебная перемена: вице-губернатора со всеми почти членами удалили. Он попал […] выезжающих по дороге в Петербург. Узнавши […] подробности дела, я вполне был уверен, что меня посадят в казенную экспедицию и поторопился вернуться, и действительно мне поручили приказ общественного призрения, а вдобавок еще сделали заседателем [л. 29 об.] совестного суда. Это были для меня должности новые, к которым я должен был привыкать, а в особенности меня тяготил Приказ общественного призрения.
Из Петербурга по просьбе одного моего друга часто упрашивали моего начальника об увольнении меня, но он все почему-то не соглашался, а когда я стал надоедать ему об этом, то он, рассердившись, сказал мне, чтоб я оставил его в покое, иначе он выкинет меня из службы. Грустно мне было слышать такое его расположение ко мне! Он предполагал, вероятно, грубостью удержать меня на службе, но вместо того только увеличил к ней нерасположение и даже чуть не ненависть, и я терял терпение.