Раньше общительный и беспокойный, я стал несколько нелюдим, стал избегать общения, сводя его к лишь совершенно необходимому, например, профессиональному. С течением времени мне удалось снова развить у себя способность к пониманию окружающих, однако теперь это было не прежнее естественное, врожденное понимание между особями одного биологического вида, но сугубо искусственное, словно проходящее через незримые шестерни машинного перевода при каждом элементарном акте обмена информацией в прямом или обратном направлении; затрудненное и вряд ли адекватное. Я научился понимать и говорить как бы на чужом мне с детства языке — правильно, но принужденно; и что более всего изумляло: кроме меня, никто, казалось, этого не осознавал (хотя по сей день я уверен, что не чувствовать этого, хотя бы смутно, было невозможно; все что–то чувствовали). Многие стали считать меня мрачноватым, даже недобрым — я и сам стал считать себя недобрым и мрачноватым — хоть и оставался всего–навсего таким же лишь эгоцентриком, что и раньше. Со временем я ко всему привык и перестал замечать.
Я продолжал обдумывать и мысленно сочинять, я делал это скорее для собственного развлечения, а может, для того, чтобы понять, почему меня никак не отпускает, не тонет в глубине памяти этот образ утреннего, обглоданного коварными оттепелями ранней весны сквера — молодой человек, застигнутый рухнувшей на него лавиною постижения, щуплая фигура в поношенном пальтеце рядом с ним… Постепенно это превратилось — сначала — в привычку, потом — в нечто, еще менее осознанное, потом — я, казалось, и совсем все забыл, закружился в повседневных заботах, все, казалось, вошло в свою, пусть лежащую немного в стороне от главного тракта — колею.
Однако спустя годы ко мне вдруг пришло осознание, вернее, поначалу неясное ощущение того, что мир вокруг незаметно для меня изменился. Исчезли некоторые знакомые мне места и заменились незнакомыми; там, где я еще недавно свободно ходил, вдруг появлялась глухая кирпичная стена, будто всегда здесь стояла; напротив — там, где помещался знакомый дом, теперь ничего не было, просто — пустота, вакуум. В этом не было бы ничего странного — город не музей, он меняется, живет по своим законам — но странным было именно то, что никто больше будто этого и не замечает, будто история каждый день начинается в ноль часов, ноль минут… Когда я задавал вопросы, на меня удивленно и как–то с опаской смотрели и отвечали, дескать, нет, вроде так всегда и было… Но эта пустота — смотрите, ведь там нет ничего, кажется, даже пространства и времени… — это как?!. Ничего, отвечали мне, явно не понимая, отчего я волнуюсь, вроде так и было всегда — вы, может, не местный? И я постепенно начинал понимать, что — да, вероятно… уже…
Наконец я отчетливо увидел, что это же самое происходит и с людьми — там, где еще вчера я видел знакомое лицо — теперь было незнакомое: незнакомые люди здоровались со мною и я вежливо отвечал им, приветливо даже улыбаясь, но сам нервозно пытался припомнить: — кто это?! — и не мог. Я научился делать вид, что ничего не замечаю, тем более, что внешне и точно: ничего как бы не изменилось — со мною здоровались, я отвечал, в свою очередь осведомлялся о здоровье: — здоровье, ничего себе, по погоде, — да, — соглашался я, правда, действительно. Ничего не изменилось — кроме того, что я решительно не имел понятия, с кем говорю. Но так ли это важно? «Совсем не важно, — казалось, отвечали их незнакомые глаза, — мы ведь тоже не знаем, с кем говорим…»
Но затем стали меняться и пропадать имена — и я теперь не мог правильно вести беседы на их, неродном для меня, языке. Мне приходилось делать вид, что я запамятовал… — как, простите? — как вы сказали?!. Н… как? И стали пропадать лица — на их месте я стал видеть — ничего: вакуум, пустота… Я бросил взгляд вокруг — на стены домов, на близкий парк с деревьями, на дальние районы, на окраины — туда и сюда — и за окраины, на самый горизонт — и увидел, что мир начинает просвечивать, как ветхое сукно, крошиться, как старая краска, и многие, многие фрагменты его уже утрачены; и самое время начинает плавиться, как асфальт на жарком безжалостном солнцепеке безлюдного дня в самой середине лета, когда сил нет дышать неподвижным воздухом, раскаленным от крошащихся и плавящихся в нестерпимом жаре стен… Нет часов, нет минут — и куда бы я не кинул взгляд свой, отовсюду слышал и даже видел воочию — хотя это и невозможно и, наверно, было галлюцинацией расстроенного от жары мозга — видел и слышал один немой стон, одну мольбу… Мольбу?