Если, как утверждает повествователь Достоевского, маркиз де Сад был адвокатом того типа поведения, который впоследствии приобрел его имя, то, по версии истории писателя, Иисус Христос ввел «закон», по которому каждый человек – мой брат[419]. Первые узаконили «ощущения», вызывающие удовольствие власти над другими; вторые ввели нравственные законы, противодействующие этим ощущениям даже в тех случаях, как следует из приведенной цитаты, когда не вполне могли их контролировать.
Тщательно скрыто в этом описании садизма как социальной болезни признание, что его истоки можно найти в определенного рода естественных «ощущениях». У таких брутальных персонажей, главным примером которых является арестант Газин, в душе нет свойств, противостоящих порочным инстинктам; существо с уродливым телом и «безобразной, непропорционально огромной головой», Газин изощренно служит своим «ощущениям», не имея атрибутов высшего разума, который мог бы разнообразить его поведение – делать его попеременно то более преступным (он мог бы более жестоко планировать свои преступления), то более нравственным (у него могла бы просыпаться совесть). За исключением его сознательной жестокости Газин кажется нечеловеком. Он предстает своего рода природной силой, и чрезвычайно важен тот факт, что его удается легко отвлечь от убийства рассказчика и его товарища (часть первая, глава третья). В его внутренней жизни, в его сознании совершенно отсутствует нравственная рефлексия.
Порывистость, спонтанность отличает Газина от более изощренных садистов, многие из которых принадлежат к числу офицеров. Правда, ходили слухи, что Газин любил пытать и «резать маленьких детей, единственно из удовольствия»; однако достоверного подтверждения этому в тексте нет; в то же время в остроге были офицеры со сложившимся пыточным ритуалом[420]. Как показывает Достоевский, цивилизация не обязательно порождает в людях зло, но она позволяет злу выходить за пределы его естественной спонтанности, от Газиных – Калибанов – к маркизам де Садам. Примечательно, что последнее имя упоминается не в главе о Газине, а только в 3-й главе второй части, где повествователь рассуждает о неограниченной жажде власти и о том, как она может отравлять общество. В первой части мы узнаем, что некоторые качества людей, даже когда они находятся в тюрьме, прежде всего определяются их природой; они могут быть слабыми или сильными, хорошими или плохими, в различных сочетаниях. И уже во вторую очередь, согласно рассуждениям повествователя во второй части, обстоятельства способствуют укреплению одних качеств и подавлению других. Конечно, в тюрьме людей калечит главным образом их окружение, хотя одни – например, Газин – просто могут представлять естественное зло, тогда как другие – как дагестанец Алей – естественное добро[421]. Устойчивое, стабильное зло требует времени, чтобы стать привычным для отдельных людей, а затем и для общества. Это происходит через эволюцию сознания.
Где в этой парадигме находится сам Горянчиков? Как женоубийца он сам испытывал чувства и совершал действия в соответствии с теми «ощущениями», которые заставляют людей их совершать; поэтому он имеет возможность и представить эти «ощущения», и рассказать о них. Это личная причина, по которой он не сомневается в их существовании. Возможно, Достоевский создал вымышленного повествователя, чтобы убедить официальную цензуру в том, что он не сообщает напрямую о реалиях в остроге, где находился сам. Однако, создавая Горянчикова, он политическую необходимость превращает в художественный триумф. Рассказчик в «Записках из Мертвого дома» не является персонажем, последовательно воплощенным, и это сделано автором намеренно[422]. В многочисленных и легко узнаваемых в тексте эпизодах Достоевский сообщает о собственном опыте политзаключенного, Горянчиков же присутствует в нем как человек, способный представить внутреннюю жизнь преступника, поскольку сам является таковым.
Но самопознание занимает Горянчикова только в пределах его желания проникнуть в сознание преступника. Он по собственному опыту знает, что можно убить, и в то же время в столь же естественном для него опыте действия совести он открывает силу душевного раскаяния. Вопреки очевидным собственным наблюдениям и рассказанным фактам, касающимся других, он, комментируя предположительное отцеубийство во 2-й главе первой части, протестует против собственных наблюдений об отсутствии раскаяния у других арестантов.