Горянчиков не претендует на знание абсолютной истины о чувстве раскаяния у осужденных. Он рассказывает читателю о том, что наблюдал, но при этом ясно дает понять, что в конечном итоге может только догадываться о действии совести в сознании другого человека. В отрывке, который мы рассматривали в 1-й главе первой части, «факт», который он выдвигает, заключается в том, что он никогда не «видел» никакого раскаяния у своих сотоварищей-арестантов, но даже здесь он замечает: «…кто может сказать, что выследил глубину этих погибших сердец и прочел в них сокровенное от всего света?» Далее он утверждает, что «покамест человек останется человеком», можно делать определенные нравственные обобщения, которые бросают вызов какой-либо конкретной «точке зрения». Исходя из этих обобщений, Горянчиков может признать отсутствие раскаяния в отцеубийце, только признав следующее определение преступления: «Такая зверская бесчувственность, разумеется, невозможна. Это феномен; тут какой-нибудь недостаток сложения, какое-нибудь телесное и нравственное уродство, еще не известное науке, а не просто преступление»[423]. В поисках истины рассказчик здесь опирается не на проникновение в сознание предполагаемого отцеубийцы, а на собственный нравственный кодекс, который, по его убеждению, распространяется на всех. Но даже и здесь он не утверждает, что каждый отцеубийца
В другом месте, много позднее, в 7-й главе второй части («Жалоба»), Горянчиков разъясняет свою позицию о возможности обобщений в познании человеческой природы. Он утверждает, что мечты о свободе со всеми их индивидуальными странностями являются «самой характерной чертой» острога и что каждый арестант мечтает об одном: «Цель у всех наших была свобода и выход из каторги»[425]. Но ниже он поправляет себя:
Впрочем, вот я теперь силюсь подвести весь наш острог под разряды; но возможно ли это? Действительность бесконечно разнообразна сравнительно со всеми, даже и самыми хитрейшими, выводами отвлеченной мысли и не терпит резких и крупных различений. Действительность стремится к раздроблению. Жизнь своя особенная была и у нас, хоть какая-нибудь, да всё же была, и не одна официальная, а внутренняя, своя собственная жизнь[426].
Понятие «раздробление» Достоевский использует и в «Братьях Карамазовых», описывая чувства Алеши, покидающего дом отца после того, как Дмитрий пытался убить старика: «Ум его был тоже как бы раздроблен и разбросан, тогда как сам он вместе с тем чувствовал, что боится соединить разбросанное и снять общую идею со всех мучительных противоречий, пережитых им в этот день»[427].
«Раздробление» происходит из естественного стремления людей отделиться от объединяющих их общих истин. Это один из факторов, рождающих романтическую тоску по утраченному целому. Как я покажу далее, в конечном счете именно это раздробление, или диверсификация, а не просто условия тюремной жизни объясняет отчужденность каждого арестанта. В действительности отчужденность является одним из условий человеческой жизни[428]. Хотя все обобщения должны подтверждаться эмпирическими наблюдениями, никакое обобщение не может объяснить каждое отдельное «реальное» событие. Если применить это правило к фрагменту об отцеубийстве в 1-й главе первой части, мы увидим, что обе возможности, предложенные повествователем, могли быть верны. Отцеубийство могло быть «феноменом», выходящим за рамки общечеловеческих нравственных законов, или же мог быть верен инстинкт повествователя, основанный на собственном глубоком понимании этих законов, и в этом случае, вопреки всем свидетельствам, отцеубийца мог оказаться невиновен в преступлении, за которое был осужден. Свидетельство редактора о его невиновности содержится в начале 7-й главы второй части и непосредственно предшествует заявлению рассказчика об ограниченности любого рода обобщений как средства познания реальности.